Шрифт:
Закладка:
Почему это важно? Потому что родительские приказы отключают ум ребенка. А вопросы, наоборот, включают, учат маленького человека совершать собственный выбор и, соответственно, отвечать за него.
Только начав изучать биографию и наследие Песталоцци, я выяснил, что он делал ровно то же самое.
Например, когда его обнимали дети, называя при этом отцом, он вдруг спрашивал: «А можно ли лицемерить перед отцом?», «Правильно ли целовать меня, а за моей спиной делать то, что меня огорчит?»
Или, когда речь заходила о бедствиях страны, а кто-то продолжал веселиться, Песталоцци спрашивал: «Разве не добр Бог, подаривший нам сострадание?»
Так, вместе с образованием, происходило воспитание. Ненароком. Ненавязчиво. Без насилия.
В Станце еще и потому не отводилось время на отдых, что Песталоцци боялся предоставлять этих сорванцов самим себе. Он так выстроил жизнь в доме, что все дети время были чем-нибудь заняты.
Великий педагог прекрасно понимал: для ребенка выпасть из общего коллектива — беда. Когда все живут «так», вдруг начать жить «сяк» — невозможно и страшно. И, скажем, если все занимаются делом, ты не сможешь валяться на кровати.
Вот это, конечно, удивительно сочетается: с одной стороны, воспитание коллектива, а с другой — повышенный интерес к индивидуальности каждого ученика.
Картина вырисовывается весьма идиллическая. На самом деле, Песталоцци, разумеется, и сердился, и злился. И даже применял телесные наказания. Он мог дать ребенку подзатыльник, тот улетал в другой конец коридора, Песталоцци бежал к нему, падал на колени и начинал просить прощения. Такое тоже бывало.
Главный страх, даже ужас наказания для маленького человека состоит ведь не в его строгости, а в его несправедливости. Ребенок прекрасно понимает: отец имеет право его наказывать. Более того, сам факт наказания для ребенка есть свидетельство того, что им занимаются, о нем думают, и даже, если угодно, о нем заботятся. Маленького человека оскорбляет, когда его наказывают ни за что или непонятно за что. Именно в этом случае в нем растет ощущение несправедливости мира.
Песталоцци всегда объяснял причину наказания. И никогда не стеснялся просить прощения. Человек невероятно эмоциональный, он мог, сорвавшись, дать пощечину, а уже через минуту целовать ребенку руки.
«Ни одно из моих наказаний не вызывало упрямства, — вспоминал наш герой, — ах, они радовались, когда я, спустя некоторое время, протягивал им руку и снова целовал их»[99].
Тут ведь вот какое дело… Дети, пожалуй, могут простить все, кроме фальши, а вот этого у их отца-педагога не было вовсе. Чтобы он ни делал — делал искренне.
Поэтому, когда однажды Песталоцци спросил детей: «Дети, как вы считаете: могу ли я избавить вас от всего плохого, что есть в вас, без пощечин и наказаний?» — все дружно попросили сохранить наказания.
Поскольку в самом факте наказания не было ничего оскорбительного, оно превращалось в игру. Игру, которая явно приносила пользу.
Дети были трудные, многие — сломленные. У большинства из них не было опыта доброго отношения к себе. Они не ждали от мира ласки и справедливости. И, понятно, сразу поверить в них не могли.
«Дети не очень-то легко верили в мою любовь»[100], — позже признается Песталоцци.
К тому же у некоторых детей были родители, и те не всегда принимали методы Песталоцци. Даже сам вид взлохмаченного, вечно бегущего, эмоционального педагога не вызывал доверия. Эти люди легко могли бы простить учителю пьянство — к этому привыкли, но то, что их дети хохочут на уроках, — вызывало подозрение. То, что они с восторгом (а не со скукой) рассказывают о занятиях — не только подозрение, но еще и ревность.
А когда они стали говорить матерям, что в приюте им живется лучше, чем дома, и просили не забирать их на ночь домой, — это вызывало нешуточный гнев.
Некоторых из приюта забирали, и они, плача, уходили.
Смиряя гордыню (что давалось ему очень тяжело), Песталоцци объяснялся, даже просил у родителей прощения неизвестно за что. Ему было важно, чтобы дети не уходили. Он был уверен: раскрывая их природу, не только поможет им получить знания, но и ощутить свою жизненную силу, столь необходимую в той нелегкой жизни, которая им предстоит.
Не обращая внимания на родительские вздохи, на недоверие детей, он снова и снова пытался завоевать их любовь и доверие… чем? А тем, что у него было — любовью. Любовью, которая превращала его из воспитателя в отца. Отца восьмидесяти детей.
Сначала обними плачущего, а уж после выясняй, от чего он рыдает…
Конечно, всему можно — и нужно — учиться у нашего героя. Но вот эта нежность, любовь… Откуда берется? Как остается в сердце человека, несмотря и вопреки?
Прочитайте, пожалуйста, эти, наверное, самые знаменитые и самые часто цитируемые слова Иоганна Генриха Песталоцци. Если вы сможете прочесть их без комка в горле, без слез — поздравляю, у вас прекрасные нервы.
«Моя рука лежала в их руке, мои глаза смотрели в их глаза. Мои слезы текли вместе с их слезами, и моя улыбка следовала за их улыбкой. Они были вне мира, вне Станса, они были со мной, и я был с ними. У меня ничего не было: ни дома, ни друзей, ни прислуги, были только они. Когда они были здоровы, я находился среди них; были они больны, я был около них. Я спал вместе с ними. Вечером я последний шел в постель, и утром я первым вставал»[101].
В холодном и пустом замке монастыря Песталоцци удалось-таки создать мир любви и добра, — совершенно отличный от того жестокого мира бесконечных перемен, к которому привыкли дети революции.
Понятно, что на воспитанников решающим образом влияли законы того мира, который создал их учитель. Стыдно ничего не делать, когда все вокруг постоянно чем-то заняты. Стыдно быть злым, если все вокруг добрые. Да попросту говоря: стыдно быть плохим, если все вокруг стараются быть хорошими.
Подводя итоги своей жизни в Станце, Песталоцци напишет: «Моя главная цель была в первую очередь направлена на то, чтобы воспользовавшись пробудившимся в детях впервые чувством, вызванным их совместной жизнью, и начавшимся развитием их сил, сделать детей братьями, сплотить весь дом, словно одну большую семью. <…> Я довольно счастливо достиг этой цели…»[102]