Шрифт:
Закладка:
Но с другой стороны, все эти ограничения предстают как проявления свободы, без учета которой предписания истины неистинны. Как это понимать? Как оспаривание тотальной предопределенности и как принципиальное наличие люфта. И это никоим образом не приблизительность, это именно мера собственной точности, способная вместить в себя клинамены, легкие отклонения – что, если угодно, как раз и является свидетельством мощи. Шаг вправо, шаг влево – и ты все равно остаешься при истине: ты даже должен иметь право сделать эти шаги. Но несколько шагов в сторону – и ты уже с истиной разминулся: кажется, нечто подобное имел в виду Декарт, говоря об энумерации.
Клинамен – вот имя, которое подошло бы для всех этих практик, подрывающих однозначность ясного и отчетливого, подошло бы, если бы Эпикур уже не использовал его в несколько ином ключе, хотя и удивительно близком значении. Я все же оставил бы это имя в списке пробных: «клинамен», «люфт», «допуск» – а может, и «внутреннее беспокойство понятия», о котором говорит Гегель. Годится и «пульсация», подчеркивающая диалектический момент, хотя «люфт» указывает на этот момент в возможности. Годится ли тогда вот такая иллюстрация: поле истины есть удерживаемая картинка, где сохранено остаточное ветвление миров как не полностью истребленный стохастический шлейф версий?
Такое пояснение справедливо, но лишь частично. Процедура, применяемая для того, чтобы ясное и отчетливое могло иметь характер истины, сама по себе трансцендентна наличному вещественному составу и не может быть вписана через запятую в один ряд с имеющимися дискретными единицами. Это достаточно очевидно, когда мы указываем на люфт или клинамен во всяком совершенстве, но само сомнение как бы остается по ту сторону достигнутых результатов и в то же время в арсенале истины.
Перед нами опять ситуация Рассела – Геделя, в соответствии с которой класс стульев включает в себя все стулья мира, но исключает все, что стулом не является. Среди исключенного и объект под названием «класс стульев», он ведь стулом не является. Статус сомнения среди всех установленных в результате устранения сомнения вещей примерно того же рода. «Само сомнение является несомненной вещью», и в этом не приходится сомневаться, равно как и в том, что само сомнение несомненной вещью не является. И мы, таким образом, имеем дело с недоговоренностью, которая присутствует во всяком поле истины. Этой недоговоренностью порой необходимо пренебречь, сохранив лишь ясное и отчетливое – подобное, однако, возможно далеко не всегда, в таких случаях мы имеем дело не с самой истиной, а с ее проекцией на плоскость.
В случае логоса подобная проекция именуется логикой, и она хорошо работает для некоторого класса ситуаций, как раз для тех, где клинамен можно отключить и пренебречь разнородными поправками, которые, как правило, невозможно оговорить заранее: дело обстоит так, как с порцией мороженого. Вернемся к нашим стульям. Помимо того, что «класс стульев» не входит в класс стульев, поскольку он не стул, есть и другие недоговоренности, никак не претендующие на ясность и отчетливость.
Допустим, все стулья в зале оказались заняты, но несколько человек нашли выход: кто-то уселся на подоконник, кто-то использовал деревянный ящик, придвинув его вплотную к другим стульям, кто-то обошелся чемоданчиком. Будут ли эти приспособления стульями, ведь в данной ситуации на них можно сидеть? С другой стороны, будет ли стулом стул, ничем не отличимый от прочих, за исключением того, что его ножки достигают в высоту десять метров? А пустующий трон императора в качестве высшего символа империи и имперской власти (Дж. Агамбен) – входит ли он в класс стульев?
Вопросы такого рода можно задавать и дальше, но важно отметить, что действующая истина не зависит от определенного решения какого-то частного вопроса (как бы терпима по отношению к нему), а вот ее проекция на плоскость запросто может рухнуть, если все же попытаться расставить все точки над i. Так, споры между логикой и софистикой показали, что некоторые вещи, которые не из этой проекции, лучше не затрагивать, и подобных «вещей», от апорий Зенона до парадоксов Рассела, накопилось достаточно. Вот и работа Аристотеля «О софистических опровержениях» методом от противного доказывает, что важнейшим необходимым условием истины, условием sine qua non, является добрая воля к истине. Мы бы добавили сюда теперь и наличие надежного люфта: способности всей конструкции противостоять малым возмущениям – и даже на эти противодействия опираться. Ну и никто не отменял ясного усмотрения, соединяющего в себе ясную очевидность с наградой за проделанную работу сомнения и за риск застрять в разборках по поводу точного определения порции мороженого.
* * *
И опять последняя недоговоренность, о ней все еще недосказано самое главное. Когда точки над i напрашивались, когда все можно было расставить по своим местам, подготовить предельно четкие основания для экзистенциального выбора – и все же это не было сделано. Не из-за нехватки проницательности – но тогда почему? Параллельно этому следует и такой вопрос: что есть эта недоговоренность, где все ясное и отчетливое смазано, причем смазано словно бы специально на самых подступах к решительному «да» и «нет»? Ведь никто не отменял евангельского пояснения насчет того, что от лукавого: оправдания и уловки, в сущности, ничего не спасают. Это совершенно справедливо по отношению к любой попытке заболтать, но речь о том, что оказалось на самых подступах к «да» или «нет» и относится не к заболтанности, а именно к недоговоренности, к еще не. Оно-то, быть может, и от Бога – и вопрос это принципиальный и далеко не простой. Французские философы, подготовившие Просвещение – от Декарта до Паскаля и Лабрюйера, – рассматривали переход от сфер автономного разума, от математики и метафизики к кругу слишком человеческого, как печальную, хотя и необходимую уступку. В традиции моралистики все консенсусы слишком человеческого рассматривались как поправки на грехопадение и как важнейшая часть совокупного «сопромата мира» – даже Ницше отдал должное такому подходу. С другой стороны, начиная с Просвещения, такое уклоняющееся от всякой ясности и отчетливости бытие трактовалось как «недействительность», против которой человек прогрессивный, избравший линию прогресса, должен выступать со всей решительностью. Эта позиция, берущая начало у просветителей, прошла через ипостаси позитивизма, нигилизма (тех же русских нигилистов), воинствующего бихевиоризма, и общей чертой здесь до сих пор является как раз отрицание недоговоренности, решительное устремление к однозначности, ясности и отчетливости.
Но практическим следствием явилось, разумеется, великое упрощение, потеря мерности во имя плоской проекции истины – и среди прочего страх перед той неизбежной контрэманацией хаоса, без которой немыслима внутренняя свобода.