Шрифт:
Закладка:
— Оставь меня в покое, я занят.
Иногда лишь из-за того, что не вовремя его потревожила вопросом, он свирепел и мог два дня подряд не разговаривать, а потом, когда Эдите сама начинала сердиться, вдруг разыгрывал удивление:
— Ты чего это, женка, дуешься?
Короткая у него была память в таких случаях.
Иногда он сидел за столом, с увлечением читая что-нибудь о проблемах дизайна, и вдруг ни с того ни с сего вскакивал, хватал ее в охапку, принимался тискать, теребить, нашептывая:
— Ах ты пчелка моя сладкая!
Валил Эдите на диван, боролся с нею, держал ее крепко, отчего она злилась еще больше, ибо в тот момент была совсем не расположена. Даже стукнула его однажды туфлей по голове, отражая чересчур страстные домогательства. После он долго сидел пригорюнившись, обхватив руками голову, а на следующий день припрятал ту пару туфель. Вернул только через неделю, после настоятельных просьб Эдите.
Он ей не раз говорил:
— В супружеской жизни бывают двоякого рода ссоры. Частые, но мелкие. Или редкие, но крупные. Так что выбирай!
— Я не хочу никаких ссор, — отвечала Эдите.
— Это невозможно, — возражал он. — Рассуди сама: если ты выберешь частые, но мелкие ссоры, а я выберу редкие, но крупные, покоя нам вообще не видать. Давай уж сразу условимся. А совсем без ссор не обойтись.
Иногда на имя Эдите приходили странные открытки за подписью «Мумий». Помнится, на одной был нарисован умывающийся мишка, а внизу подпись: «Мойся, мишка, ждет тебя пышка!»
К этому от руки добавлено:
«Дорогая, напоминаю, что на восьмой год нашей счастливой супружеской жизни я сам умываюсь каждое утро. Мумий».
Иногда, вернувшись с работы, он с пресерьезным видом начинал рассказывать совершенно дикие вещи. Например, будто он только что видел, как офицер-араб верхом на верблюде въехал в ворота военного комиссариата, или что в Старой Риге градом убило двух кошек и дворника в ушанке из кошачьего меха.
У него было редкое свойство раньше времени не обнаруживать своих чувств и мыслей. С умным видом он умел поддакивать очевидным глупостям, потакать всяким розыгрышам. Если кто-то в искреннем заблуждении нес вздор и околесицу, Эдмунд прикидывался этаким простачком. Он любил вышучивать людей. Делал вид, будто соглашается с заведомо вздорными взглядами, только кое-что не понимает и посему просит разъяснить поподробней, в главных-де чертах ему все ясно, но вот однажды подобный же взгляд он пытался отстаивать в узком кругу и не смог привести достаточно убедительных доказательств.
И с выражением сочувствия Эдмунд начинал задавать вопросы. Защитник нелепых взглядов при виде такой заинтересованности пускался в подробности, однако простенькие с виду вопросы Эдмунда на самом деле были столь же безжалостны, как удары клинка, и очень скоро незадачливый собеседник обнаруживал себя распотрошенным в пух и прах. И тогда Эдмунд благодушно хлопал его по плечу со словами:
— Ну, вот видишь, а я-то думал, мы с тобой правы.
В студенческие годы он занимался в драмкружке, играя характерные роли. Он умел вжиться в какую-нибудь страсть: стяжательство, безумную любовь, роковое заблуждение или иную маниакальную идею.
В трамвае, если вдруг становилось скучно, он мог нежданно-негаданно завопить, будто ему отдавили ногу, после чего скакал по вагону, дрыгая якобы отдавленной ногой, вопрошая окружающих:
— Это вы наступили? Нет, правда, не вы? Да кто же, в конце концов, виноват? Черт знает что!
Эдмунд мог без удержу дурачиться, паясничать, когда они оставались вдвоем.
Работая над чертежом, он имел обыкновение мерзким тонюсеньким голоском этакого гномика причитать:
— Хорошая работка, очень хорошая, спорится наша работка, вот закончим, заплатят нам денежку, много-много хороших денежек!
Он повторял на все лады такие и тому подобные фразы и при этом гадко сипел, выговаривая в нос слова. И вдруг ни с того ни с сего вскакивал с места и, точно крыльями, замахав руками, восклицал:
— Полетели, полетели!
И подтягивал живот чуть ли не к позвоночнику, с силой выдыхая воздух. Потом, набрав полные легкие, распирал брюхо наподобие барабана. А заканчивал стойкой на голове.
И опять садился за подрамник. Такое случалось вечерами, когда он работал дома, облачившись в замусоленную, мятую рубаху, в брезентовые джинсы с заклепками.
Любил он расхаживать босиком по квартире, немалого труда стоило его заставить надеть башмаки, когда приходили гости. И на работу не раз порывался уйти в каких-нибудь опорках, которые разве в насмешку можно было назвать ботинками, но ему, видите ли, в них удобно.
Когда Эдите вышла с вокзала, на бетонные плиты площади упали первые капли дождя.
Потом она стояла на трамвайной остановке, и дождь стекал за воротник. Еще с вокзала она позвонила домой, но к телефону никто не подошел. Исчезни Эдмунд в субботу или воскресенье, Эдите нисколько бы не волновалась, но она знала, что за восемь лет муж ни разу не опоздал на работу. Будучи страстным лыжником, он без особых сожалений покидал горные трассы Терскола, чтобы вовремя вернуться в свою мастерскую, даже не помышлял продлить отпуск.
В трамвае кто-то уступил ей место. Такое случилось впервые. Взглянув в оконное стекло, она разглядела свое отражение и про себя отметила, что выглядит бледной, красивой, большеглазой, рот такой сочный, кожа матовая. А она-то думала, что ка ней лица нет.
Был вечер вторника.
Придя домой, Эдите переоделась во все сухое и долго сидела у телефона, раздумывая, кому бы позвонить. Она охотно поговорила бы с отцом, но отец уехал в Таллин на какой-то симпозиум, обещал вернуться в конце недели. Матери звонить не хотелось — с ней пришлось бы долго объясняться.
И уж тем более не хотелось говорить ни с кем из подруг.
Когда приглушенно зазвенел телефон, она даже решила сначала не снимать трубку. А вдруг Эдмунд вздумал подать о себе весть? Но это звонил Йонат. Осведомившись об Эдмунде, посоветовал ей завтра же заявить в милицию. Расстраиваться не стоит, однако, может, в самом деле с Эдмундом что-то случилось. Будем надеяться на лучшее. Ну конечно, что еще он мог сказать?
Эдите и Эдмунд поженились на последнем курсе, ей тогда исполнилось двадцать два года, Эдмунд был на пять лет старше. Восемь совместных лет жизни провели они