Шрифт:
Закладка:
Старик посмеивался.
В уборных — необычайный наплыв народа. На стенах расклеены листовки. Эрих Эндерлайт успел одну прочесть раньше, чем какой-то пожилой рабочий сердито сорвал ее.
— Там напечатано: «Рабочие оборонных заводов! Бастуйте все как один!» — возбужденно рассказывал он Вальтеру, зыркая глазами во все стороны. Рабочие обступили его.
Он лишь повторял:
— Берлинцы бастуют! Да, да, написано черным по белому!
— А кто подписал? — спросил один из рабочих.
— Подписано — оппозиция.
— Так, так. Оппозиция? Странное имя у этого смельчака.
Немного спустя несколько человек в длинных пальто и котелках вошли на заводской двор в сопровождении обер-мастера Дернера. Они заглянули в цех, где работал Вальтер, и скрылись в будке мастеров.
— Берегись! Полиция!
Слова предостережения мгновенно понеслись от станка к станку. Мастер Матиссен торопливо шел по пролету, разводя руками и как бы говоря этим немым жестом: ну вот, доигрались. Я тут ни при чем! Я ни при чем! Он походил на птицу с подбитыми крыльями.
Альфред Хибнер, увидев приближающегося мастера, начал складывать свои инструменты. Он только кивнул. Взбудораженный, запыхавшийся Матиссен что-то безостановочно говорил ему. Хибнер спокойно последовал за ним в будку мастеров.
Кто-то из служащих принес токарю его одежду. Тот в конторе переоделся, завернул инструменты и спецовку и сунул узелок под мышку.
Полицейские чиновники, окружив арестованного, увели его из цеха. Хибнер кивнул Вальтеру и еще нескольким ученикам, побежавшим через двор якобы в другой цех.
И опять над станками загудели трансмиссии, застучали штамповальные машины, на токарных станках брызнул металл, резка зашипели точильные камни: обширный цех вновь наполнился шумом и грохотом.
VII
Говорили, что в Берлине бастует сто тысяч рабочих. На гамбургском арматурном заводе братьев Лессер на следующий день отсутствовали трое: два токаря и один кузнец. И, кроме того, ученик Вальтер Брентен.
Когда эти трое рабочих узнали, как на их заводе обернулось дело со стачкой, двое из них послали своих жен в больничную кассу, чтобы получить справки о болезни; еще до обеда справки были предъявлены в дирекцию.
Вальтер был потрясен. Он весь горел от стыда и ярости. Он опять оказался вне коллектива, к которому так тянулся. Он опять — оторвавшийся, одиночка.
«А я не пойду, — говорил он себе, скрежеща зубами. — И больничным листком запасаться не стану. Не стану лгать и отпираться. Пусть вышвырнут меня. Будь что будет».
Он подождал еще день. Никаких перемен. В Берлине бастовали — это было твердо установлено. Но в Гамбурге работали. Забастовали лишь отдельные цехи на верфях; большинство рабочих, как всегда, шагало в предрассветной мгле через Баумвалль и Миллернтор, через мосты, к эльбскому туннелю и паромам.
Вальтер стоял на Штинтфанге, смотрел на непрерывно льющийся черный людской поток, на безмолвные человеческие массы, которые исчезали в широких пролетах туннеля, смотрел, как пересекали реку переполненные паромы, как плыли вдоль набережной баркасы, где стояли, сгрудившись, портовые рабочие, — и слезы текли у него по щекам. Боже мой, как он одинок. Как мы одиноки…
На другой день он пошел на работу.
— Ну, как? — Мастер Матиссен не отвел глаз от своего блокнота. — Все еще болен?
— Я бастовал!
Матиссен не поднял головы; он исподлобья взглянул на юношу.
— Ты хочешь сказать, что бастовала твоя больная рука?
— Нет, не рука, я бастовал.
Мастер встал, порылся в бумагах, что-то неуверенно, с явным смущением пробормотал. Затем крикнул:
— Если с рукой все еще неладно, надо… надо… быть осторожным. — И еще громче: — А теперь ступай на свое место!
VIII
Проходили дни, недели. Подули теплые ветры, пошли дожди, предвестники весны, смыли с улиц снег, счистили грязь. Только замерзшие сердца не оттаяли. И сор в мозгах держался прочно.
Вальтеру у его станка скучать не приходилось: опять зачастил к нему Петер, громко читал ему если не собственные стихи, то что-нибудь Шекспира, иногда Вольтера или, что было новостью, Ибсена.
Вальтер терпеливо все это сносил, но нередко с горечью думал: «Не напрасно ли жили все эти великие умы, ученые, художники, поэты и провозвестники счастливой эры? Не напрасно ли думали они свои думы, передавали потомкам свои гуманистические учения, создавали великие художественные ценности? До какого упадка дошел мир, в котором все человеческие добродетели обращаются в свою противоположность, открытия и изобретения употребляются во зло, для взаимного истребления, разум осмеян и правда посрамлена!»
Занятый своими мыслями, Вальтер продолжал работать, иногда он поднимал голову, оглядывал цех; он видел множество поседевших у станков людей: добродушного скептика Нерлиха, сердечного и отзывчивого Флиснера, несчастного, как говорили, в семейной жизни, часто пьяного, но в высшей степени честного токаря Вагеншлага и других — Эйдерса, Хагена, Хельмштедта, Циммермана, Улига, и сердце его начинало стучать, и кровь приливала к щекам. Ему хотелось вскочить и громко крикнуть, так, чтобы все услышали: «Товарищи, дорогие товарищи! Какая же мы силища — мы, народ! Неодолимая! Всесозидающая и всемогущая! Смотрите, что сделали рабочие в России! Нам надо только осознать, нашу силу, и тогда мы станем хозяевами своей судьбы! Стоит нам почувствовать свою мощь и взяться за дело, и мы быстро преобразим лицо мира! Что нам, в самом деле, терять? А выиграем мы бесконечно много — яркую, содержательную жизнь и человеческое счастье!»
Да, так он сказал бы им, он вложил бы в этот страстный призыв весь жар своего сердца. Но, увы! Они, наверно, посмеялись бы над ним, сказали бы: «Смотрите-ка, он заразился от нашего фантазера-поэта!»
Уши их раскрыты для лжи, этой великой искусительницы; от правды они с досадой отворачиваются.
— Правда, правда, — насмешливо и раздраженно сказал ему как-то Нерлих и прибавил: — Подальше от нее! Этак здоровее!
Вальтер вскипел.
— Что же, по-вашему, так мы никогда и не избавимся от засилья лжи? — спросил он.
На морщинистом лице Нерлиха появилась снисходительная улыбка, и он до шепота понизил голос, словно поверял Вальтеру тайну:
— Тс! Да, никогда! Не нам с тобой тут что-либо изменить! Да и кому это под силу!
Вот таковы они. Они ни во что не верят. Ни в себя, ни в правду. Когда кого-нибудь вырывают из их среды, они опускают головы, только бы ничего не видеть. Когда кто-либо призывает к солидарности, они прикидываются глухими. Когда нужно поднять свой голос, они прикидываются немыми. Да, таковы они! Увы!..
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
I
Пасха в 1918 году выпала ранняя. Был март, но в воздухе уже звенели весенние голоса. На красных черепичных крышах старых патрицианских домов у