Шрифт:
Закладка:
В это время он готовил пятый выпуск со всякими дополнениями и комментариями, главным образом, по текстуальной критике. Выпуск настолько разрастался, что пришлось подумать о разделении его на две части, отнеся указатели ко второй. Мне было интересно следить за всей системой работы, доведенной до крайней степени тщательности. Акрибия Сальхани требовала, несмотря на очень высокое искусство бейрутской типографии, до 10–15 корректур, и я с большим удовольствием и не меньшей пользой для себя помогал ему в чтении. В июне 1909 года выпуск появился в свет; началась работа над указателями, в которой я также принял участие. Расставаясь с Сальхани летом 1910 года, я не подозревал, что выход второй части затянется на долгие годы.
Сальхани трудился неустанно, но аль-Ахталь ставил перед ним все новые задачи и увлекал дальше и дальше новыми рукописями. В 1914 году заслуженный издатель поехал специально в Стамбул, чтобы непосредственно изучить находившийся там сборник полемических стихотворений аль-Ахталя и его современника Джерира. Вспыхнувшая война задержала надолго все планы. От нее значительно пострадал и Университет и типография. Только к 20-м годам работа стала восстанавливаться, и в 1922 году Сальхани мог выпустить издание стамбульского сборника, а через три года, наконец, и вторую часть пятого выпуска с дополнениями и указателями. Однако на этом его работа с аль-Ахталем не кончилась: в декабре 1925 года он напечатал еще небольшую выборку касыд, которые до тех пор существовали только в фототипическом воспроизведении багдадской и йеменской рукописи и, естественно, не всем были легко доступны. Заканчивая предисловие к этой работе, он назвал ее последней своей публикацией, относящейся к аль-Ахталю. Основания так думать по человеческим соображениям, конечно, были: ведь в том году истекло 35 лет занятий его нашей рукописью, а возраст близился к 80 годам, когда человеку мало свойственно строить планы далеких работ.
Однако рукописи часто неожиданно распоряжаются судьбой людей, направляя ее по-своему: трудно уйти из-под их власти тому, кто с ними сжился. И на этот раз дружба Сальхани с аль-Ахталем не прервалась на издании 1925 года; мало того, и мне пришлось сыграть некоторую роль в новом открытии, и я не расстался с близким мне поэтом.
Возвращаясь к нему время от времени, главным образом в связи с периодическими публикациями Сальхани, я чувствовал какую-то неудовлетворенность от своего научного эгоизма: занимаясь столько лет его творчеством, я, однако, ничего о нем не писал, хотя разных мелких тем и материалов накопилась у меня изрядное количество. Подходящий случай представился в 1931 году, когда я получил приглашение принять участие в международном юбилейном сборнике Георга Якоба. Я высоко ценил его эпохальные работы по арабской поэзии, в особенности непревзойденные исследования ранней бедуинской жизни на анализе поэтических источников. В параллель к его изысканиям мне захотелось проследить мотив вина, как он отразился в стихах аль-Ахталя и с культурно-исторической, и стилистической точки зрения. В своей статье попутно я отметил еще одну рукопись стихотворений аль-Ахталя, которую открыл в Тегеране мой младший товарищ, иранист А.А. Ромаскевич, трагически погибший в ленинградской блокаде 1942 года. Сборник вышел в 1932 году к 70-летию почтенного ориенталиста, и первый оттиск своей работы я направил старому наставнику и другу в Бейрут, чтобы показать, как его любимый аль-Ахталь живет и в наших мыслях.
Через месяц я получил от Сальхани письмо, писанное все тем же каламом – тростниковым пером, которым он предпочитал пользоваться вместо стальных, все тем же своеобразным почерком, к которому я привык с 1906 года, а ведь теперь ему было 85 лет! Он просил сообщить некоторые детали о новой рукописи, что я постарался выполнить при содействии А.А. Ромаскевича, который когда-то рассматривал ее на месте.
Наша переписка на этом прекратилась, и, при сложных в то время сношениях с Востоком, я часто думал, жив ли мой последний бейрутский учитель: ведь он был старше многих отошедших и всю жизнь страдал перемежающейся лихорадкой. Неожиданно, в конце 1938 года я получил его новую, довольно большую работу, посвященную анализу тегеранской рукописи, с трогательной собственноручной надписью. Оказалось, что после моего письма Бейрутский университет начал переговоры с тегеранским владельцем рукописи о ее приобретении. Переговоры о цене тянулись больше четырех лет, но в конце концов рукопись перекочевала из Тегерана в Бейрут в мае 1937 года. Сальхани, которому в августе того же года исполнилось 90 лет, погрузился в ее детальное изучение; через год передо мною уже лежал итог его трудов – аккуратный тщательно отпечатанный, образцово прокорректированный, с хорошими таблицами выпуск, где в первой же строке поминалась наша петербургская рукопись, работа над которой была начата в 1891 г., а на второй странице шла речь об обстоятельствах открытия тегеранской рукописи, найденной русским ученым. Она, действительно, заслуживала внимания, и я представлял, с каким удовольствием на закате дней Сальхани наслаждался работой над ее изучением, как бы вознагражденный за долголетние труды новым приветом своего любимого поэта. Рукопись оказалась наиболее древней среди всех, теперь известных, и точно датировалась 1105 годом нашей эры; она была наиболее полна сравнительно с прочими и лучше всех сохранилась.
Не мог я не подивиться одному совпадению, про которое узнал из новой книжки Сальхани. Именно этой рукописью в 80-летнем возрасте занимался тот самый филолог ат-Тибризи, который молодым человеком пришел учиться к слепому Абу-ль-Аля, «заложнику двойной тюрьмы», со словарем на спине. Здесь мне опять довелось с ним встретиться. Так мир оказывается «тесен» не только для людей, с которыми неожиданно сталкиваешься в неожиданном месте: если долго проживешь с рукописями, то и при новом знакомстве встретишь часто старого друга в новой обстановке.
Сведений о Сальхани я с тех пор не получал; думаю, что он кончил свою близившуюся к столетию жизнь. Больше половины ее было связано с его земляком, «певцом омейядов» аль-Ахталем и с нашей ленинградской рукописью стихов поэта.
Финал
Requiem aeternam… (1943)
Душа моя, Элизиум теней,
Теней безмолвных, светлых и прекрасных…
Тютчев
… Одна за другой встают передо мною картины прошлого. Бесконечной лентой, все дальше и дальше развертываются они в памяти; я не в силах, я не хочу их остановить. Ведь каждая рукопись, старая и новая, арабская и русская, что мне вспоминается теперь, властно вошла в мою жизнь, по-своему меняла и расширяла ее. Не было бы их, и я не мог бы показать этого прошлого, не мог бы сам увидеть тех людей, что писали эти рукописи, и тех, о ком они писали. Немой осталась бы для меня история нашей науки; безжизненным, сухим списком звучали бы имена наших «предков», великих и скромных тружеников арабистики.
Рукописи позволили их увидеть иногда яснее, чем то было при их жизни; рукописи ввели меня в великий элизиум, элизиум «теней безмолвных, светлых и прекрасных», на моих глазах тени облекались всеми переливами жизни. Я вижу здесь и предков, и учителей, и товарищей. Рядом с гигантами нашей науки Френом и Розеном виднеются мне труженики, создавшие базу нашего преподавания: основатель московского востоковедения Болдырев, которого погубил пропуск в печать «философического письма» Чаадаева, и Гиргас, жертва вывезенного из Сирии туберкулеза. Рядом с блестящим когда-то бароном Брамбеусом – арабистом Сенковским, которым зачитывалась вся Россия, «люди одной книги» – Саблуков, любимый учитель Чернышевского, и Медников, которых знают теперь только ученые; рядом с русскими и арабы, трудившиеся в России, – египтянин шейх Тантави или дамаскинец Муркос. Среди штатских фигур виднеется и генерал Богуславский, с которым так подружился старик Шамиль. Одни твердо прошли свой путь до конца, другие пали под гнетом суровой судьбы, не свершив всего им положенного.
Сердце сжимается. Тени учителей не заслоняют рядом стоящих