Шрифт:
Закладка:
А потом Сенека меня удивил – провел к стоявшему на тропинке у берега торговцу и купил нам вина и хлеба с сыром.
– Но мы – живые, в такой солнечный день нам следует не стонать и жаловаться, а устроить пикник и благодарить богов за еду, вино и хорошую погоду.
Сенека оторвал кусок хлеба и протянул его мне. Прямо перед нами быстро текла вздувшаяся река; алые маки и бледные асфоделии храбро раскачивались на ветру. Мы – живые.
– И ты, и я, мы оба теряли близких, – сказал Сенека. – Я потерял малолетнего сына, и больше детей у меня не было. Ты потерял двух отцов. Знаешь ли ты, что Крисп был моим хорошим другом? Я не мог присутствовать на похоронах и оплакивал его на Корсике.
Следовало ли открыться ему? Нет. Это было бы опасно, да и не имело смысла на тот момент. Но я обрадовался знакомству с человеком, который был близок с моим отчимом. Когда умирает тот, кого любишь, все, что было с ним связано, человек или даже предмет, словно возвращает его к жизни, пусть и в очень блеклом ее варианте.
– Крисп был добр ко мне, – признал я. – И я этого никогда не забуду.
– Парки[30] порой посылают нас туда, где мы нужны более всего, – заметил Сенека. – Туда, где без нас пусто.
Дальше Сенека мог не продолжать, я понял его.
«Ты потерял отца, я потерял сына. Возможно, мы сумеем восполнить потери друг друга».
XXIV
Шли последние безмятежные дни моего детства. Позволю себе на них оглянуться. Их ценность в том, что их число было крайне ограниченно, и особенно восхитительными они останутся в моей памяти именно потому, что я не осознавал, насколько их у меня мало.
Да и как тут осознаешь? Мне было всего двенадцать, то есть до вручения тоги мужественности (а церемония эта носила скорее символический характер) еще оставалось довольно много времени. Клавдий пребывал в добром здравии… Для любого другого такое состояние было бы далеко не добрым, однако он в прямом и переносном смысле сумел дохромать до своих шестидесяти. Август дожил до семидесяти пяти, Тиберий почти до восьмидесяти, так что не было никаких причин полагать, что в ближайшие два десятка лет в нашей размеренной жизни произойдут кардинальные перемены.
Я заметно вырос и стал намного сильнее физически. Я получал академические знания от Сенеки, практические и мирские – от Аникета с Бериллом, Аполлоний развивал мои атлетические способности, ну и Тигеллин с его уроками распутства тоже по-своему меня развивал.
Октавию с Британником я по возможности избегал, что, впрочем, было несложно. Мать видел редко, а Клавдия – и того реже. В общем, жил в своем мире позднего детства. Это была пора, предстоявшая той, когда обязанности поглощают взрослого и отменяют любые развлечения и прихоти.
А еще я начал заниматься музыкой и брал первые уроки игры на лире. Конюшни (куда я имел доступ благодаря Тигеллину), комната для музицирования, гимнасий, класс для академических занятий – таков был мой ежедневный маршрут, и, признаюсь, успевать везде было не так просто. Сенека называл меня «энергичным бездельником», но меня все очень даже устраивало. Да, я мог получить больше, но ведь мы всегда чего-то недополучаем? Один в мире взрослых. У меня не было соратников или друзей моего возраста. Полная изоляция (кто может быть выше старшего сына императора?). Подростков, с которыми я познакомился в конюшнях и в гимнасии, не стали бы принимать во дворце, и большинство из них даже не знали о моем реальном статусе.
Я согласился на такое существование, потому что решил, будто это для меня ключ к свободе, но, с другой стороны, все эти секреты способствовали отгораживанию от мира.
Был ли я одинок? И да и нет. У меня никогда не было друга-ровесника, так что и тоски по такому другу я не мог испытать, разве что какую-то смутную тянущую боль. С другой стороны, я постоянно был так занят, передо мной стояло столько вызовов, что у меня просто не нашлось бы времени осознать, чем я обделен и чего мне не хватает.
Меня выставляли напоказ во время всяческих политических мероприятий, использовали в моменты напряженности между высокопоставленными советниками, которые боролись за влияние над моей матерью или Клавдием. Вот только моя мать контролировала Клавдия (он всегда зависел от своих жен), так что именно она смогла заручиться поддержкой Нарцисса, Палласа и Бурра. Но никто, как бы этого ни хотел, не мог контролировать мою мать. Нетрудно догадаться, что это просто неосуществимо.
С Нарциссом все было кончено после инцидента с озером Фучино. Клавдий поручил ему осушить бессточное малярийное озеро в шестидесяти милях от Рима. На нем планировали провести грандиозную навмахию[31], после чего должны были открыться дренажные каналы, и озеро бы осушили прямо на глазах императора и собравшейся ради такого зрелища многочисленной публики. Однако во время первой попытки вода отказалась уходить, а в следующий раз убывала так стремительно, что едва не увлекла за собой зрителей, среди которых был и я – меня заставили облачиться в военную одежду и присутствовать на этом мероприятии вместе с Клавдием и матерью. Вода, можно сказать, уничтожила великолепный, расшитый золотом плащ матери, она же воспользовалась этим происшествием, чтобы уничтожить Нарцисса – заявила, что он составлял смету на проект, но деньги использовал неразумно, а работы вел с нарушениями.
Так ли было на самом деле, я не знаю, но Нарцисса отправили в отставку. Матери он не нравился, и она не преминула воспользоваться случаем, чтобы свести к нулю его влияние на Клавдия. Кроме того, она продолжала активно демонстрировать свою близкую к императорской власть: посещала общественные работы, принимала иностранных послов и вмешивалась в финансовые вопросы.
Вольноотпущенник Паллас, ее протеже – а некоторые говорили, что и любовник, – стал набирать силу под ее крылом. Клавдий все кивал, слишком много пил и засыпал прямо за ужином, а мать все жестче контролировала государственные дела. Я же изо всех сил старался уклоняться от общения с ними. Что это было с моей стороны? Трусость? Эгоизм? Наивность? Думаю, всего понемногу.
Двенадцать – магическое число. В году двенадцать месяцев, в небе двенадцать знаков зодиака, двенадцать подвигов Геракла, двенадцать богов-олимпийцев, Законы двенадцати таблиц[32]. И двенадцатый год моей жизни, ведь