Шрифт:
Закладка:
Вот и входит в здание провинциального театра изобретатель с каким-то ящиком, на панелях которого — непонятные кнопки и окуляры. Он, видите ли, получил возможность «производить перегруппировку атомов в ядре ганглиозных клеток головного мозга» и может поэтому управлять актерским вдохновением. Вот оно, чудесное спасение искусства при помощи техники от актеров бездарных, фальшивых, холодных.
И что вы думаете? Чудо действительно происходит. Штампованная, скованная актриса заиграла под воздействием аппарата, да так, что у зрителей мурашки по коже забегали.
Но чуда все-таки не было. И «электрическое вдохновение» здесь оказалось ни при чем. Халтурщик-монтер не окончил проводку в ложе, где сидел со своей машиной изобретатель. Однако актриса все же заиграла? Да, заиграла. И чудо произошло. Другое, не электрическое. Человеческое.
Перед сеансом изобретатель попросил режиссера, только что накричавшего на актрису, успокоить ее. Ради судьбы эксперимента. Ради создания благоприятных условий для работы своего аппарата. Не более. И режиссер, сам задерганный и вечно дергающий других, по-человечески поговорил с актрисой. И все. И человек оттаял, освободился от скованности, заиграл по-настоящему. А когда зрительный зал потянулся за ней, ощутив и оценив неподдельность переживаний ее героини, а режиссер в антракте еще и похвалил актрису, она и вовсе расцвела.
Спасибо изобретателю с его смешным аппаратом. Если бы не эксперимент, кто знает, может, и пропал бы талант актрисы, ведь талант — вещь хрупкая. Но не машине его заменять. Сколько бы мы ни возлагали надежд на технику, какими бы впечатляющими ни были ее достижения, но, бездушная, в самом главном она не может тягаться с человеком. А мы? Не уподобляемся ли мы подчас изобретателю, который чисто человеческие творческие способности вздумал подменить электрической энергией? Или режиссеру, который проявлял себя по отношению к людям с бездушием заведенной машины? И, возлагая надежды на увеличение энергии машин, все ли мы делаем для того, чтобы раскрепостить и дать выявиться куда более важной и значительной энергии — способностям людей?
Так в шуточной пьесе всерьез и в полный голос заявлена автором центральная его тема.
Можно думать, что эта тема зародилась у автора в послевоенные годы, когда поборники политики с позиций силы размахивали над миром ядерной бомбой. Можно связать ее с тем вспыхнувшим в сороковых-шестидесятых годах интересом к науке, который был порожден ее ошеломляющими успехами. И то и другое будет верно.
Но, думается, истоки этой взволнованной заинтересованности у С. Гансовского имеют также и личный, автобиографический характер. Они связаны с тем временем, когда на знаменитом пятачке над Невой отбивал боец морской пехоты Север Гансовский яростные атаки врага. Когда под бомбежками и артиллерийским обстрелом он и его товарищи стояли насмерть. («Насмерть» здесь не просто привычное литературное выражение: официальное сообщение о том, что рядовой Север Феликсович Гансовский убит в бою и похоронен под Невской Дубровкой, будущему писателю родные принесли в ленинградский блокадный госпиталь, где он лежал тяжелораненым.
Я уверен, что именно тогда зародился у Гансовского тот символический образ бездушной техники в руках бездушных людей, который занимает столь заметное место в его рассказах. И из тех же жизненных впечатлений выросла уверенность в человеке, в могуществе его разума и духа, его мужестве, выносливости, непреклонности, перед которыми оказались бессильны самые грозные машины и механизмы.
Есть среди ранних вещей С. Гансовского показательный рассказ — «Новая сигнальная». Автор вспоминает несколько случаев, когда обостренным чутьем фронтовика он угадывал грозящую ему опасность за мгновение до того, как она проявляла себя. И неприметно, непринужденно переходит к рассказу о бойце Званцове, которому доводилось улавливать чувства и намерения ведущих бой людей. Ему передавались мысли немецкого летчика, охотившегося за ним с воздуха. Он перевоплощался в ведущих между собой огневую дуэль советских танкистов и немецких артиллеристов. Он воспринимал планы находившегося поблизости замаскированного фашистского шпиона. Напряженность переживаний и выработанная войной чуткость восприятия открыли в Званцове, как называет его писатель, «новую сигнальную» (имеется в виду учение И. П. Павлова о двух сигнальных системах).
Рожденное реальной жизнью восхищение человеком и его духовными силами открыло писателю путь в жанр фантастики. К этому же жанру подводила писателя и мысль о неисчерпаемой способности человека к научному и техническому творчеству, о коллизиях, возникающих между человеком и техникой, о нравственных и политических проблемах, которые в этой связи встают. Жанр фантастики избирается писателем не ради демонстрации научных идей и технических изобретений, но во имя того, чтобы с гуманистических позиций решать нравственные проблемы.
Техника и человек — эта тема широко представлена в прозе Гансовского. Меньше места она занимает в его драматургии. Но отсвет этой темы лежит и на его пьесах, особенно посвященных эпохе войны.
«И нас двадцать» называется одна из этих пьес, на мой взгляд, лучшая, и несомненно удавшаяся автору. Двадцать бойцов, которым на одном из последних рубежей перед Москвой предстоит принять бой с фашистскими танками и ценой своих жизней задержать здесь врага до подхода свежих частей. Они, эти двадцать, если говорить всерьез, собственно, даже не войсковая часть. Кучка оставшихся от погибшей роты зеленых мальчишек, вчерашних школьников, несколько прибившихся солдат из других, рассеянных частей, девочка-санинструктор. И на них пойдет армада фашистских танков.
Каков будет исход этого боя? Ответ на этот вопрос, как показывает нам автор, предопределяется ответом на другой вопрос: «Кто они? Чем живут? На что решились и к чему готовы?». Вот они перед нами в тот миг, про который фронтовой поэт сказал, что «самый страшный час в бою, час ожидания атаки». Разные они. Среди них есть и побывавшие в окружении опытные солдаты, для которых война уже стала буднями, большинство же совсем юнцы. И хотя довелось им уже хлебнуть горя на войне, но некоторым из них она все еще кажется чем-то «нереальным». Их мысли и чувства еще в том прошлом, которое прервано войной. Школа, институт, учеба, вечера, танцы, театры для них «реальнее», чем война.
И когда предатель-старшина, слушая их разговоры, вскидывается со словами: «Нет, я вот смотрю на вас, и вы все тронутые, а?.. Лемешев, фотокарточки, садочки-цветочки. Вы что, с ума посходили? Утром немцы танками…» — ему кажется, что он действительно разумен и нормален. Но не случайно эти слова исходят из уст шкурника. Где ему понять, что «наивно», по-детски болтая о прошлой жизни, вспоминая о ней с любовью и умилением, молодые ребята полны мужественной и зрелой решимости умереть за нее. Потому-то с такой нежностью и торопятся говорить о ней. И где ему понять, что бывший агроном, который перед последним боем ищет и находит наилучший