Шрифт:
Закладка:
— Новиков, Новиков…
Еще этаж, еще… Еще пол-этажа, дальше — железная лестница. И через люк — на чердак. Там меня никто не найдет. Никакая учительница. Я взлетел на последний этаж… Чердачный люк был заперт. На железных ушках висел замок. Ко мне приближались туфельки учительницы.
— Новиков, Новиков… Ты где?
Спрятаться было некуда. Я прислонился к металлической лестнице и застонал…
Из-под батареи выглядывали два огромных кошачьих глаза. Кошка спала, и лишь глаза следили за мной, время от времени сладко зажмуриваясь. Глаза были желто-зеленые, как у бабушки. Когда она вот так дремала на сундуке… Не знаю, как сверкнула у меня жуткая мысль: «Ведьмы могут вселяться в людей, животных. Недаром говорят — вселился бес… значит, и я могу… Могу! Только надо знать, как… КААК?!»
Все кружилось перед глазами: кошка, сундук, бабушкины глаза, хвост, узкая полоска месяца, дым из трубы, туман над речкой, кошачьи усы, шерсть… БАЦ!!!
Я увидел прямо перед собой… крупно-крупно… истертые квадраты кафеля с грязновато-желтыми цветами…
— Новиков! Новиков! — приближалась учительница.
Но теперь я никого не боялся.
Нина Николаевна взошла на последнюю ступеньку и с изумлением уставилась на портфель. Портфель был, а меня не было…
То есть я был, был… Но в данный момент я был кошкой…
Я зевнул, потянулся и прошел мимо Нины Николаевны, чуть коснувшись ее шерсткой…
— Брыыыыысь!!! — завизжала она и отбросила меня ногой к батарее…
Я спустился вниз. Сквозь щель в дверях вышел во двор. В нос ударили всевозможные ароматы: пряный запах земли, прошлогодние листья… Пахло буквально все… И белье, сохнущее на веревке, и объявление о собрании жильцов, и сам клей… Много было в моей жизни разного: и двойки,
и катания на подножке трамвая… Но это?.. Нет, кошкой я не был ни разу! Как ни бросала меня судьба!
Я прилег на солнышке и стал смотреть на жука. Жук волок травинку. Травинка была с доброе бревно. Жук кряхтел, его мучила одышка, но травинку не отпускал. Он посматривал на меня, вращал огромными глазами: «Э-хе-хе… кхххе… старость… кхххе… не радость…»
И вдруг я увидел воробья!
Воробей был жирный, величиной со свинью. Он тяжело прыгал, взметая столбы пыли… Я ничего не мог с собой поделать и тут же залез в дырявый бидон… раз! Бидон повернулся и приблизился к воробью… Раз! Еще приблизился… Этот воробей был моим, моим!.. Я это чувствовал хвостом… Да, хвостом… Но в это время во двор вошел папа. Папа нес картофель, сетку с молоком и рыбину. Мне показалось, что папа узнал меня… И я умчался галопом…
Потом я лежал под тополем. Никогда не думал, что у деревьев такие мощные корни. Слышно было, как они тянут из земли сок. Сок журчал, как вода в водопроводных трубах… «Нет, — думал я, — не мог меня узнать папа, не мог…»
Я вернулся во двор и тут снова увидел папу. Папа только что вышел из подъезда. Теперь на нем был серый костюм и галстук. Тот самый, трофейный. Единственный трофей, который он привез с войны. Остальные трофеи — подарки маме и мне — у него забрали «в качестве трофея» на нашей территории. А галстук остался. На нем висела раненая папина рука…
«Интересно, — подумал я. — Куда это он, такой красивый?»
Я сладко потянулся и двинул за ним. Папа вышел из ворот, но вместо того чтобы идти вниз, к Ногина, пошел к Покровке. Вниз — я бы еще понял. Оттуда он иногда ездил в Сандуны, а вот вверх?..
В те времена по Покровке ходили трамваи. Старые, дребезжащие, иногда они развивали бешеную скорость.
Я летел за трамваем, отталкиваясь от земли. В нескольких метрах от меня катила «Победа». Сквозь узенькую амбразуру окна я видел испуганное лицо шофера.
Папа сошел у Покровских ворот и направился в сторону «Колизея». На стене кинотеатра в полный рост стояла Тамара Макарова. Она посматривала на очередь. В глазах ее читалось сострадание. Но чем мог помочь простой сельский врач сотням жаждущих попасть в кинотеатр.
Папа покрутился перед кассами, прошелся вдоль очереди, выискивая знакомых, и безнадежно встал в самый конец… Он дождался «последнего» и отошел к троллейбусной остановке.
Через несколько минут с троллейбуса спрыгнули две женщины. Одна — огромная, в полосатом пиджаке, другая — поменьше, улыбчивая и стеснительная. Папа пожал и той и другой руки…
— Я занял очередь, — сказал папа. — А пока, если хотите, на лодке покатаемся.
Напротив «Колизея», на Чистых прудах, шлепали весла лодок, звучали музыка и смех.
Я шел вдоль берега, а метрах в трех от меня плыла папина лодка. Женщина в пиджаке покрикивала:
— Правое весло табань! Правое… Правое, я кому говорю?
Папа воевал в пехоте, а не на флоте, и, наверное, поэтому делал все не так. Поднимал не то весло, взметая фонтаны брызг. Его лодка крутилась на месте, стукалась о другие лодки, всем мешая, всех задевая, создавая на водной глади хаос. Папу отпихивали веслами, поругивали: он старался изо всех сил, но от этого выходило еще хуже. Я чувствовал, как болит раненая папина рука, будто не его рука, а моя лапа…
Женщина в пиджаке сердилась:
— Ох ты, господи… Алексей Яковлевич… Ну какой же вы растяпа! Моряк — и такая растяпа. Правое весло табань! Пра-вое! А не левое!
«Стеснительная» похохатывала:
— Ле-евая, пра-авая где сто-орона?!
По папиному лицу катились капельки пота, серый костюм стал пятнистым от брызг.
— Полный вперед! — командовала в пиджаке. — Поднять паруса!! Полный!! Са-амый полный!!
Она сидела на носу без туфель, болтая в воде тяжелыми ногами…
— Левое весло табань! Левое!!
Папа опять зачерпнул не тем веслом, облил всех… и лодка врезалась в берег…
— Все! Я больше не могу! — кричала в пиджаке. — Больше никогда не пойду с вами в плавание!
И тут мы встретились с ней глазами. Она даже перестала выжимать юбку.
— Какая противная кошка! — сказала она. — Наверное, с помойки. С блохами и инфекцией. Прогоните ее…
Папа растерянно взглянул на меня.
— Ну? Алексей Яковлевич-?..
Папа с трудом встал и махнул в мою сторону рукой.
— Брысь!
Я продолжал сидеть на месте.
— Брысь! Я кому говорю?
— От этих кошек сплошная зараза, — не умолкала в пиджаке. — Их всех надо топить!! Всех, всех! Еще котятами!
Меня захлестнула горькая обида. За кошек, за себя, за папу. Одним прыжком я перелетел в лодку… Р-раз! Я схватил лежащую на лавочке туфлю… Два-а! Прыгнул с ней обратно на