Шрифт:
Закладка:
– Мойшик. Хватит! Ты же хороший мальчик…
– Он сказал мне «Сукин сын»!!!
– Элиягу, как тебе не стыдно… – тем же ровным голосом произносит Рувен.
И так далее; подобная сцена может длиться бесконечно, с вариациями, с теми же примерно репликами, затихая и снова возобновляясь…
Наконец приносят обед. Перед обоими врагами ставят на стол тарелки с супом. Мойшик встаёт, обходит толстого, растёкшегося на стуле Элиягу и деловито завязывает на его бычьей шее слюнявчик.
Здесь есть ангельская стайка больных, которые, кажется, никогда никому не причиняют беспокойств. Хагит, например. Лёгкая как пёрышко, волосы тоже – легчайшие белые струйки дыма, вьющиеся над черепом в разные стороны; тонкие высохшие кисти рук тихо лежат на острых, в синих брючках, коленях. Девятилетней девочкой она на спине вынесла из Минского гетто трёхлетнюю сестрёнку и несколько дней скиталась с ней по лесу, пока не вышла к партизанам. Сестра, между прочим, живёт тут же, в Доме, но в другом отделении, на втором этаже, где живут инвалиды, ментально сохранные. Роза сидит в инвалидном кресле, но пребывает в ясном уме, прекрасно рисует и пишет книгу воспоминаний. После завтрака кто-нибудь из санитаров берёт за руку Хагит и отводит к Розе. И там они сидят до обеда – рядышком, две сестры, – молчат и держатся за руки.
Что касается Берты… о нет, Берта не слепая!
Просто она всё время сидит с плотно зажмуренными глазами. И без перерыва читает нечто, ритмически напоминающее «Евгения Онегина». Лет пять назад, едва ей поставили диагноз, её преданный внук Саша, стараясь притормозить болезнь, стал наизусть заучивать с бабушкой «Евгения Онегина». Болезнь с тех пор сильно прогрессировала, Берта забыла всё, что касается её жизни, включая внука Сашу, но «Онегина» – обрывки, лоскутки, кучку словесного мусора – ещё помнит. Она сидит за столом, плотно смежив веки, и, раскачиваясь, как ребе на молитве, распевно-монотонно декламирует приблизительно следующее:
Мой дядя самых честных этих,
когда его туда-сюда,
он что угодно мог заставить,
и раз и два, туда и тут…
Медперсонал почему-то расстраивается, что она не открывает глаз. Ури кричит ей:
– Берта, голубушка!!! Открой глаза, Берта!
Она открывает их на мгновение, с брезгливым недоумением обводит взором общество и вновь плотно смежает веки:
Онегин самых честных видел,
когда его туда-сюда…
Обычно я приношу большой бумажный кулёк ещё горячих сладких пирожков из соседней пекарни. Это мой кайф, отдельное грустное удовольствие. Я будто одариваю детей младшей детсадовской группы. Если есть настроение, голосом ярмарочного зазывалы восклицаю: «Кому с маком? Кому с вишней?» В ответ они тянут морщинистые лапы, похожие на грубо отёсанные руки деревянных скульптур литовских мастеров. Пирожков много, хватает не только на компанию за маминым столом, но и на санитарок и медсестёр. Пожилая санитарка Эстер, которая работает в отделении лет уже двадцать, говорит мне со слезою в голосе: «Ты – праведница!» – эта фраза приводит меня в странное состояние: и смешно, и горло перехватывает – видимо, нечасто посетители балуют тут кого-то гостинцами.
Берта же настораживается, обрывает строку «Онегина» собственного производства и ждёт с закрытыми глазами. Я подхожу, нащупываю её руку на колене и вкладываю в неё пирожок с маком. Берта подносит пирожок ко рту и с закрытыми глазами молча начинает жевать: антракт.
К отряду ангелов относится и Валерия. Эта кроткая старая дева, архивист из Санкт-Петербурга, приехала сюда в гости к племяннице. Ненадолго, недели на три. А болела, видимо, уже давно, и кто-то из питерских соседей, заинтересованных в её комнате, заботливо посадил Валерию на самолёт, прислав племяннице номер рейса: встречайте тётю Леру!
Ни сном ни духом не виноватая племянница с кучей своей ребятни и кучей собственных проблем приняла тётю Леру с самолёта в состоянии полной прострации… Промучившись месяца два, с помощью добрых людей и всё той же благотворительной Миры пристроила её в правильное место, к тем же Ури и Илоне… Здесь Валерия постепенно оправилась от ужаса потерянности, кое-что припомнила, кое-чему научилась, прогрела косточки под солнцем на большой террасе, перекрытой бамбуковыми палками. И плавно влилась в надёжное счастье с пятиразовым питанием, быстро привыкла к уюту новой ортопедической кровати, всецело прониклась абсолютной беззаботностью… Однако подлинный ренессанс в её жизни, последняя и, подозреваю, первая любовь настигла её здесь, в клинике для больных Альцгеймером. Она встретила Мишу, собрата по диагнозу. Он и внешне очень на неё похож, и если не знать, что повстречались они полгода назад, можно принять их за одну из тех супружеских пар, которые, прожив друг с другом лет шестьдесят, приобретают одинаковое выражение на почти неотличимых чертах. Их нежнейший роман протекает на глазах у обитателей и посетителей отделения. Ходят они тесной парой, взявшись за руки, воркуют едва слышными голосами, за обедом подкладывают друг другу на тарелки вкусные кусочки… Илона всерьёз думает вопреки всем правилам поселить их в одной комнате. Серьёзным полушёпотом говорит: «Но ведь они – пара, у них любовь. Им нужна уединённость…»
Вот кому уединённость не нужна совершенно – это наша мама! Наоборот, ей, как проповеднику, нужны площади, трибуны, публика, ученики и последователи. Беготню санитаров, рокот голосов, выкрики больных, ивритоязычное бормотание телевизора и какую-нибудь «Кумпарситу» в вечернем исполнении Зины она воспринимает исключительно как саму собой разумеющуюся суету вокруг собственной персоны.
На днях уверяла меня, что это благодаря ей «тут так прилично кормят пенсионеров»:
– Понимаешь, у них собрались какие-то деньги, и они растерялись, не знали, на что тратить. Я собрала заседание и подала идею: кормить неимущих. И все с восторгом присоединились, все голосовали «за!». Они теперь так благодарны!
Я внимаю, киваю, вскидываю брови с видом преданной ученицы. Всячески изображаю ту самую публику, разве что не аплодирую. Сейчас уже кажется невероятным, что в первые дни ей тут случалось всплакнуть. Сейчас это какой-то неостановимый полёт валькирии.
Она удивительна в своём постоянном желании: скооперироваться, проталкивать какую-то идею, влиять на кого-то, убеждать кого-то, за всех отвечать, доброжелательно и справедливо управлять всем кагалом, генерировать какие-то, как теперь говорят, «проекты». Всё это дым, но разве мы сами – не дым, разве все наши дела с точки зрения высшего разума – не дым? Удивляюсь только одному: как мне удалось в самом раннем детстве выскользнуть из этих железных тисков? Неужели моё молчаливое воображение оказалось сильнее, чем её доброжелательное коллективистское многотонное давление?»
* * *
«…Есть у нас ещё одна пара, сплетённая тут, в