Шрифт:
Закладка:
А вот от романа, написанного им на земле, мастеру никуда не деться: «Я помню его наизусть… Я теперь ничего и никогда не забуду… Я возненавидел этот роман, и я боюсь. Я болен. Мне страшно» (гл. 13).
Воланд позаботился о том, чтобы этот страх оставался в мастере навсегда. Он поселил его в зацветающем вишневом саду. Вишня в цвету — это прекрасно, спору нет. Но ведь мастер перешел в мир иной — и перешел навеки. Он — вне времени. Значит, ничего нового, иного его не ждет. Вишни будут цвести всегда. Но если они вечно цветут, значит, никогда не дадут ягод…
Творческая личность обрекается на бесконечное повторение пусть и прекрасных, но земных и уже бывших моментов[315]. Если какие-то тени и будут навещать его[316], — то под строгим условием: «Не тревожить». Значит, все будет узнаваемо и стерильно. Новизна не возмутит мир мастера… В общем, Воланд дарит мастеру вечность не первой свежести.
Но прекрасно ли цветение вишен именно для мастера? Бывает, что день, праздничный для всех, оказывается траурным для одной семьи. Если в этой семье несчастье произошло в новогоднюю ночь, то на годы вперед огни новогодних елок будут не радовать, а мучить. Так какие же ассоциации могут вызывать у мастера цветущие вишни?
Вишня цветет в мае. Май и есть месяц очной встречи с Воландом, месяц сумасшествия и смерти мастера. Значит, вся боль последних недель жизни мастера будет ему напоминаема постоянно. Как весеннее праздничное полнолуние каждый год лишало покоя Ивана Бездомного, так и мастеру придется маяться каждый май, точнее — будет вечный май с вечно зацветающими, но никогда не плодоносящими вишнями…
Как и Фауст, мастер получил свои дары в пасхальное время. Пасха — значит переход. Мастер в эту ночь перешел от земной жизни к посмертному, вечному существованию. Качество перехода определяет и качество этого существования. Вот последнее земное слово мастера: «— Отравитель, — успел еще крикнуть мастер. Он хотел схватить нож со стола, чтобы ударить Азазелло им, но рука его беспомощно соскользнула со скатерти» (гл. 30). Вот первое слово его призрака: «Открыв глаза, тот глянул мрачно и с ненавистью повторил свое последнее слово: — Отравитель…» (гл. 30). Со мраком в душе мастер перешел рубеж вечности. «Он не заслужил света…» (гл. 29).
Заметим, кстати, что мастер не смог встретить свою смерть, как Иешуа. Никаких «добрых людей». Иешуа — не его идеал. Симпатии и сердце мастера с Пилатом.
Пилат же провел «двенадцать тысяч лун»[317] с разбитой чашей вина и верным псом. Теперь мастеру предстоит та же участь: с пустой ретортой, сухим гусиным пером и неотвязной Маргаритой…
В те же годы другой великий писатель — Толкиен — пояснил, кто может дарить вечность такого качества, то есть земные блага, умножаемые на бесконечность. Бессмертие на земле — это дар от Кольца Всевластья, точнее, от его Черного Властелина. Бильбо тяготится этим даром: «Я чувствую себя как кусок масла, размазанный по слишком большому куску хлеба»[318].
Такая же боль ждет и мастера в домике, который подарил ему сатана. Пытка покоем. Наказание тупиком. Пусть вишни, пусть Маргарита. Но нет Христа. Нет вертикали, Выси. И даже Воланд распрощался с мастером навсегда. Маргарита подчеркивает, что это «вечный дом» (гл. 32) мастера…
И вновь сравним с Толкиеном. В его рассказе «Лист Ниггла» все очень похоже. Умирает осмеянный всеми художник. И он поселяется в своей последней картине. Тоже дом, тоже дерево… Но, прожив в этом мире время, необходимое для исцеления его души, художник идет дальше — в Горы. А мастеру некуда идти из своего бессветного «покоя»… Ведь «вода жизни» для него — не Христос, а просто водка[319].
Когда-то Воланд напомнил: «Все теории стоят одна другой. Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере» (гл. 23). Мастер получил по своей вере. Но по тому, что он получил, можно составить представление о предмете его веры, о скудости его веры и его мечты… «Вы нас убили, мы мертвы. Ах, как это умно! Как это вовремя!» (гл. 30).
А логический финал судьбы Маргариты был прописан в романе еще раньше. Развязка произошла уже тогда, когда Маргарита приняла предложение стать хозяйкой сатанинского бала:
«— Короче! — вскричал Коровьев, — совсем коротко: вы не откажетесь принять на себя эту обязанность?
— Не откажусь, — твердо ответила Маргарита.
— Кончено! — сказал Коровьев…» (гл. 22).
На такое подозрение наводит то обстоятельство, что «ни в одной редакции романа… герой так и не увидит свой вечный дом. Не войдет в него… Сладкий покой — сад <…> музыка Шуберта, Маргарита, возможность мыслить и даже творить — ему обещаны. Обещаны голосом Воланда. Обещаны устами Маргариты»[320].
Сам мастер не видит никакого домика и сада.
«Мастеру казалось…» (гл. 32) — вот последнее переданное Булгаковым состояние мастера. Лишь Воланд и Маргарита нашептывают ему о том, что вот-вот будет дано ему в награду. Этакая «агитбригада ада».
Точно так же Иешуа успокаивает Пилата вопреки всякой очевидности. Иешуа уверяет Пилата, что казни не было, но при этом сам Иешуа предстает в этой же сцене «в разорванном хитоне и с обезображенным лицом» (эпилог). Иешуа (вновь говорю: Иешуа — персонаж романа, написанного мастером и Воландом — «мессиромастером», — а не евангельский Иисус) и Маргарита в равной степени используются Воландом.
Маргарита ради встречи с мастером готова была стать ведьмой, отдать и душу и тело сатане. Сначала мастер зовет Маргариту в «баню с пауками». Маргарита согласна. Что ж, настала ночь оплаты счетов. Теперь она ведет мастера по указке Воланда.
Дары Воланда всегда имеют двойное дно. «Дьявол очень старый вор. Не веди с ним разговор», — говорил архиепископ Сан-Францисский Иоанн (Шаховской), когда-то поэт и блестящий молодой человек, друг Марины Цветаевой.
«Вишни. Река. Мечтание. Стихи…» Финал «подчеркнуто, нарочито идилличен; он перенасыщен литературными атрибутами сентиментально-благополучных фильмов. Такая подчеркнутая литературность и сама по себе способна уже вызвать подозрения»[321]. А уж если все эти штампованные блага даруются сатаной…
«Но среди книг, которые в последние годы работы над романом лежат у Булгакова под рукой и которыми он пользуется как справочной литературой, — сочинение Н. К. Маккавейского „Археология истории страданий