Шрифт:
Закладка:
– Марго, – говорит бабушка, – закрой морозилку. Это не для тебя.
Но я не слушаю. Морозилка сверху донизу набита абрикосами. Ни дюйма свободного пространства. Часть из них упакована в пакеты, некоторые совсем свежие и пружинят под пальцами. Мне хочется спросить про них, но все это выглядит настолько странно, что я даже не знаю, как сформулировать вопрос.
Бабушка перехватывает дверцу морозилки и, оттеснив меня в сторону, закрывает.
– Довольно, – говорит она.
От дальнейшего спора меня отвлекает шум двигателя. Я узнаю этот звук. Этот присвист, придушенный рев. Сколько раз мы чудом наскребали денег на ремонт этого драндулета? Сколько раз он ломался снова?
Это наша машина. Это мама. Из меня рвется смех, полный восторга и ужаса одновременно. Я позвонила, и она приехала. Поверить не могу.
Я выбегаю на крыльцо, и в ту же секунду на проезд, ведущий к дому, сворачивает наш помятый, заляпанный грязью серый универсал. Со скрежетом останавливается, потом снова трогается с места и проезжает еще пару ярдов, прежде чем мама бьет по тормозам.
Сердце тоскливо щемит, и в груди разливается едкая обида. Пожалуйста, думаю я. Я здесь. На этот раз ты точно приехала за мной.
Сперва кажется, что мы с ней одни во всем мире: только я, и она, и пространство между нами. Все звуки словно отсекает, и я слышу только собственное дыхание и стук сердца. А потом за спиной звучат негромкие шаги, скрипит и хлопает сетчатая дверь, и из дома выходит бабушка.
– Кто это? – спрашивает она.
Я не отвожу глаз от машины. Не отворачиваюсь ни на секунду, ведь, если я отвернусь, она может исчезнуть. Если я отвернусь, она развернется и сбежит, как всегда.
– Это мама, – говорю я не оборачиваясь, и бабушка тихонько охает.
С такого расстояния за лобовым стеклом маму не разглядеть, но я знаю, что она смотрит на меня так же, как я на нее. Знаю, что она взбешена, ведь я заманила ее сюда. Вынудила ее приехать. Наконец-то, наконец-то я заставила ее обратить на меня внимание.
Но от победы в этой битве меня отделяет еще одна вещь. Она должна выйти из машины.
Еще одна секунда неподвижности.
– Ступай-ка в дом, – говорит бабушка у меня за спиной. – Я с ней поговорю.
Еще чего. Я не собираюсь отступать. Если я зайду в дом, она победит. Если я сделаю первый шаг, она победит. Если я нужна ей хоть немного, этот шаг она сделает сама.
– Одни на всем свете, – выдыхаю я под нос. – Ну же, мам.
Пауза затягивается. Во мне укрепляется желание сдаться, пойти ей навстречу, но я расправляю плечи, закусываю губу до крови и демонстративно, чтобы она точно разглядела, сажусь на крыльцо. Я не стану этого делать. На этот раз разговаривать мы будем на моих условиях.
Должно быть, это и становится решающим фактором. Я не могу утверждать это наверняка, но меньше чем через минуту над пыльным проездом разносится щелчок открываемой двери. Сперва я вижу ее ноги, а потом она выходит из машины и встает против солнца – силуэт, знакомый до боли.
Меня так тянет вскочить на ноги, что приходится ухватиться за край ступени. Этого мало. Пусть сперва подойдет ближе. Ведь это совсем не трудно. Я никогда не прошу многого. Хотя бы шажок, мама. Всего один шажок.
И она делает шаг. В следующую секунду я вскакиваю на ноги и устремляюсь к ней. Так поспешно, что впору смутиться, но я скучала по ней. Она моя мама, и я по ней скучала.
Расстояние между нами немаленькое, и, возможно, она чувствовала то же самое и тоже хотела поскорее оказаться рядом, но, если что и выдавало ее эмоции, к тому моменту, как между нами остается несколько футов, она успевает взять себя в руки. Она становится собой – каменная статуя, в любой момент готовая расколоться.
У меня сжимается сердце. Знакомый запах, запах меда и соли. Я вижу в ней дом – интересно, что она видит во мне? Может, Фэрхейвен? И если так, может, это ее отталкивает?
– Привет, – говорю я. – У тебя новая прическа.
– Концы посеклись, – говорит она. Ровный голос без единой эмоции. Ни дрожи, ни намека на недовольство. Прямо как у бабушки. – Пришлось обрезать.
Не думаю, что она делает это нарочно. Я прекрасно знаю, каким тоном она говорит, когда хочет сделать мне больно. На этот раз тон другой, но от этого получается не менее больно. Потому что я вспоминаю те хорошие дни и холодные вечера, когда стремительно наступала осень, и тогда мама усаживала меня на стул в ванной и ножницами, холодящими затылок, аккуратно отстригала мне секущиеся концы. А потом я таким же образом стригла ее.
Она переступает с ноги на ногу, поглядывая мне за спину, на дом и бабушку, стоящую на крыльце. Никогда в жизни я не видела ее такой потерянной. Мне почти жаль ее – в груди зияет пустота, готовая заполниться сочувствием, но этого не происходит.
– Я искала тебя, – наконец произносит она. – В Калхуне.
Она что, ожидает, что за это я буду ей благодарна? За эту малость?
– Ясно. И что?
Мама складывает руки на груди и на миг встречается со мной взглядом, прежде чем снова отвести глаза.
– То, что не надо было уезжать.
– Еще как надо, – говорю я. Наверное, зря, потому что она выпрямляется во весь рост, расправляет плечи. Не стоило ее провоцировать. Но назад пути нет. – Или надо было сидеть и ждать, пока ты соизволишь меня заметить?
– Так вот в чем дело? – Она сжимает кулаки до белых костяшек. – Это твое оправдание?
Я знаю, чего она хочет. Чтобы я извинилась за то, что уехала и не стала ждать. Чтобы я ползала на коленях и вымаливала прощение. Черта с два я буду унижаться. Она этого не заслужила.
– Я просила тебя рассказать мне о семье, – говорю я. Мы обе знаем, что я имею в виду гораздо больше, чем в тот раз, когда мы схлестнулись в полдень у таксофона. – Но ты отказалась. Вот я и нашла того, кто готов это сделать.
– Что ж, вижу, ты во всем разобралась. – Мама косится на Фэрхейвен и горько усмехается. – Я думала, ты позвонила, потому что готова извиниться, но…
– Извиниться? За что? – Меня душит неконтролируемая злость. Куда проще было бы позволить ей победить, но единственный на свете человек, который готов за меня бороться, – это я. Если этого не сделаю я,