Шрифт:
Закладка:
Иллюстрации в книге Пэдфилд свидетельствуют о том, что произведение искусства может играть схожую роль — как способ «вынести боль наружу», ненормальный (с медицинской точки зрения), но все же эффективный и не подразумевающий самоповреждения[256]. Этот способ не приносит облегчения напрямую, но успешное выражение боли может хотя бы на время уменьшить боль. Таким образом, если искусство помогает пациентам и врачам лучше понимать переживание боли, то, возможно, оно могло бы помочь и в поиске более эффективных способов ее лечения и контроля. И медики, и пациенты заинтересовались идеей Пэдфилд: в результате стало больше исследований и дискуссий о ценности демонстрации боли через искусство[257].
Подобный способ выражения известен давно, даже если и стал новинкой для формальной медицины с ее подходами к контролю и лечению боли. Кэтрин Фоксхолл в своем труде задокументировала творчество людей, страдающих мигренями. Британская ассоциация мигрени{19} регулярно призывала пациентов иллюстрировать свои ощущения и в 1980-х годах собрала обширный архив, состоящий из более чем 600 работ, в которых отражен этот специфический вид боли. Архив иллюстрирует опыт пребывания в особенных мирах и сообщает о некотором ощущении общности страдания, а также подчеркивает субъективную изоляцию человека, испытывающего боль[258]. Для Лизы Олстин, которая не так давно написала о своих длительных мучениях из-за мигреней, боль была острой и хронической одновременно. Мигрень могла возникнуть неожиданно — в любое время, в любой день, иногда она проходила быстро, а иногда затягивалась на несколько дней. Когда начинается мигрень, ее невозможно свести просто к боли. Иначе говоря, понятие боли приходится расширять до бесконечности, чтобы уместить в него весь набор возникающих сенсорных и иных телесных ощущений. Но телесная боль тоже присутствует, и она настолько сильна, что Лиза Олстин отделяет ее от эмпирического переживания. Для нее боль — это вещь, не значимый опыт, не литературный образ. Боль невозможно понять, извлекая из нее смыслы. Иронично, однако, то, что именно все перечисленное, изложенное в данном случае языком литературы, Олстин тщательно отбирает и прилагает к своей боли, используя ситуативные системы координат. Ибо в действительности боль и есть весь этот сенсорный и телесный опыт. Это мир, в котором живет пациент и где мгновения без боли сплетаются с мгновениями боли.
Мигрень — это обволакивающее пространство, в которое мы погружаемся, это иная версия мира, в которой вы словно слушаете оркестровую музыку, воспринимая каждый инструмент по отдельности. Все знакомое и незнакомое, придуманное, осмысленное и явленное исполняет свою партию и, подобно музыке, разворачивается в линейном времени — отмотать назад и повторить фрагмент нельзя, можно лишь продолжать воспроизведение, которое будет длиться до тех пор, пока вы не выйдете из этого состояния. Тогда оно остановится, но в каком-то смысле продолжится[259].
Исследователей боли это может обескуражить, но для людей, страдающих хронической болью, противоречие между принадлежностью и отчуждением, между вселенной, известной всем, и кажущимся нереальным миром боли, о котором пишет Олстин, — это центральный феноменологический аспект опыта. Пытаясь упростить или свести опыт в целом к ключевым его элементам или механическому объяснению, мы упускаем из виду самое главное. Как бы хронические пациенты ни демонстрировали свою боль окружающим, страдают они, как правило, в одиночестве. Непосредственное присутствие боли, «абсолютная индивидуальная уверенность» в ее наличии для страдающего часто вызывает сомнения у стороннего наблюдателя[260]. Как сказал Дэниел Голдберг, боль «любит молчание, потому что типичные реакции на болевое поведение стигматизируют страдающего человека»[261]. А молчание, в свою очередь, изолирует. Социальная изоляция, сама по себе болезненная, только усиливает болевой синдром[262]. Художественное выражение, или, выражаясь языком искусства, поэтика боли[263], может, как и шрам, указывать на самоповреждение: в обоих случаях боль обретает материальную форму. Это помогает разделить ее с окружающими, сделать ее переживание коллективным, «размножить» ее, и в результате растерянность сглаживается — правда, не всегда. Но можем ли мы познать связь между страданием и ощущением времени? Можем ли мы ее выразить?
Крип-время Марка Корнелия Фронтона?
«О боли: что непереносимо, уводит из жизни, а что затянулось, переносимо»[264]. Этот знаменитый афоризм Марка Аврелия (121–180) не так прост, как многие склонны утверждать. Я обращаюсь с «Размышлениям» именно потому, что знаю: Марк Аврелий говорит о непроходящей, или хронической, боли. Слово, которое он употребляет (переводимое как «затянулось»), χρονίζον (chronizon), — однокоренное греческому слову «время». Я понимаю это высказывание как однозначное утверждение существования хронической боли — ее следует переносить с терпением, ибо она тянется, но не лишает нас жизни. Но все не так просто. Во-первых, тянущемуся свойству уделяется так много внимания, что никто не задумывается, говорит