Шрифт:
Закладка:
Бросая вызов традиционным представлениям, отводящим женщине сферу чувств, изящной саморефлексии и т. п., Зражевская многократно говорит об уме, силе, способности к философскому мышлению, честолюбии, стремлении добиться успеха и славы как о вполне женских атрибутах.
И чтобы еще более взбесить отчаянного ненавистника женщин-писательниц, я прибавила: не знаю, на что не умудрится тонкий женский ум — нет глубины, в которую бы он не проник. Женщины ловят налету эти вековые истины, над которыми так бесплодно трудятся философы-мужчины. Но, заметьте, женщинам везде больше опасностей, за все более достается. <…> Если женщины находят время для танцев, визитов, пустой болтовни, карт и подобных уничтожений времени, и это им не вменяют в нарушение обязанностей дочери, жены, хозяйки, матери; то почему же вы им вменяете в преступление то, когда они, вместо праздного истребления времени на ничтожные рассеяния, будут проводить все то же самое время в мирных, приятных занятиях, так свойственных человеку[466].
Последний аргумент особенно интересен, так как здесь борьба ведется «на поле противника»: как бы принимая точку зрения мужчин на женское предназначение, Зражевская демонстрирует ее внутреннюю противоречивость и несостоятельность, так как одни «естественные» женские роли («светская красавица, украшение жизни») не согласуются с другими, не менее милыми мужскому сердцу (дочь, мать, жена, хозяйка), что ставит под сомнение ключевую для патриархатного мышления мысль об этой самой «естественности», «природности» «предназначенных» женщине социокультурных ролей.
Она бунтует и против представлений о приличной женщине скромности и претендует на выход из отведенных «слабому полу» доместицированных локусов — будуара, гостиной, уборной, детской — на арену истории — с помощью «авторства».
Рассудите сами: ну как тут быть. Когда все у нас отняли: университет отняли, кафедру отняли, свободу отняли, — все у нас отняли отцы, мужья, братья и сыновья… хорошо! я не огорчаюсь: отняли так отняли; отвели нам особый удел: будуар, уборную, гостиную, поручили воспитание детей, домашний быт — согласна — не бунтую — да зачем же вместе со всем тем не отняли у нас мужского же удела — тщеславия: из будуара, уборной и гостиной не прыгнешь pas en avant — в историю. Не соблазняй меня своим примером отец, муж, брат, сын, не домогайся они с утра до ночи, ежедневно на моих глазах местечка в истории — я была бы спокойнейшее существо! но когда <…> собственным примером и наставлением пробудили во мне вкус к венку истории — и в то же время предоставили только пансион, только лишь куклу, игрушку, поверхностное и мелочное в жизни, в мысли, в слове — безжалостные! — чему вы дивитесь, что мы вооружились и в будуаре, и в уборной, и в гостиной авторством. Все другое оружие вы отобрали себе, а вкусы и устремления в нас вдохнули — чем же нам побеждать?..[467]
В тексте постоянно присутствует то метание между дискурсами мимикрии (вы примером и наставлением пробудили во мне и т. п.) и борьбы (вооружились, оружие, побеждать и т. п.), бунта, о котором пишут Белла Бродски и Селеста Шенк, размышляя о женских автобиографических текстах[468]. Однако бунт и вызов в тексте Зражевской звучит, пожалуй, активнее и последовательнее, чем приспособление. В диалоге с воображаемым противником, «отчаянным ненавистником женщин-писательниц», она все время занимает активную и наступательную позицию. Она иронизирует, высмеивает, разоблачает. Имитируя диалог, вводит свои реплики глаголами «отвечала», «возразила», «перебила»; употребляет почти всегда местоимение «я», а не «мы» и отдает отчет в том, какая может последовать реакция на ее выступление («при случае он не преминет хорошенько пугнуть меня за мое отважное покушение убедить его в женском достоинстве»[469]).
Во многих исследованиях о женских автодокументальных текстах развивается мысль, высказанная впервые Мэри Мейсон, o том, что пишущие о себе женщины создают собственную идентичность через других:
самораскрытие женской идентичности кажется подтверждающим (признающим) реальное существование и других сознаний, а открытие женского Я соединено с идентификацией некоего (какого-то) «другого». Это признание (одобрение) других сознаний — я подчеркиваю, одобрение в большей степени, чем обозначение различий — это обоснование идентичности через отношение к избранным другим, кажется, <…> дает право женщинам писать открыто о самих себе[470].
В примерах, которые приводит Мейсон в своей статье, эти «иные» — преимущественно мужчины, именно они чаще всего те «значащие другие», через которых создают женщины собственную идентичность.
В тексте Зражевской роль других для создания собственной идентичности тоже чрезвычайна важна. Но мужчины (кроме Жуковского) изображаются как единая, безымянная, однородная группа «чужих», противников, «зверей» в «зверинце». Значимые обычно при женском самоописании фигуры отца, брата, мужа, сына появляются здесь только как разные псевдонимы мужской женофобной агрессии: «все отняли у нас отцы, мужья, братья, сыновья»[471]. Она совершенно не говорит о себе как о дочери отца, как о сестре брата или жене. Концепты «дочеринства», сестринства, материнства связаны только с женским и творческим: Maman — творческая крестная мать, сестры — писательницы, дети — книги.
Образы и голоса других женщин, как мы уже говорили, чрезвычайно значимы в «Зверинце». Небольшой текст просто переполнен этими (всегда, в отличие от мужчин, поименованными) другими женщинами. Кроме двух адресаток — Варвары и Прасковьи Бакуниных, благословившей на творчество императрицы Марии Федоровны, подруги-соперницы г-жи В…ъ, упоминаются «любимица» автора — г-жа Сталь[472] и «наша русская Бунина»[473] как литературные предшественницы, «которым крепко досталось за ум, дарования и необыкновенный порыв»[474]. В качестве примеров женщин-писательниц, чьи произведения отвечают самым высоким критериям, предъявляемым к авторству, называются А. П. Глинка, Е. Кульман, О. Шишкина, Зенеида Р-ва (Е. Ган), М. Жукова, Н. Дурова, Федор Фан-Дим (Е. Кологривова), А. Ишимова, К. Павлова, Долороза (Е. Ростопчина), З. Волконская, — то есть автор предлагает практически исчерпывающий список писательниц 30–40‐х годов, давая краткий и доброжелательный отзыв об их творчестве.
Везде, где Зражевская говорит об авторах-женщинах, выражаются, как мы уже не раз отмечали, идеи солидарности, сестринства. Сестры по перу изображаются как своего рода двойники повествователя. Умножая череду образов (или хотя бы имен) женщин, которые активно и успешно реализуют себя в творчестве, Зражевская конструирует репрезентативную фигуру женщины-писательницы; включая себя в эту солидарную общность, она структурирует собственную идентичность как долевую, разделенную и в то же время значимую, репрезентативную. Интересно, что, излагая собственную писательскую автобиографию, в той части повествования, которая касается ее индивидуального опыта, она больше говорит о трудностях, опасностях, неудачах, борьбе. В