Шрифт:
Закладка:
Между судьей и аматеком вскоре установились честные, не испорченные иерархией отношения: оба происходили из благородных семейств, оба в юности живали при императорском дворе и оба за двенадцать самых что ни на есть мутных лет в истории двух великих древних культур обрели нечто, по сути, весьма странное — свободу.
Васко де Кирога не имел никаких причин стремиться обратно в Испанию и бредил идеей создания общества, основанного на рациональных принципах; Уанинцину было по большому счету некуда возвращаться, а в селении-госпитале он обрел безопасное уютное гнездо после долгих лет мрака, страхов и горестей: здесь его знатное происхождение уважали, а труд ценили так, что бóльшая часть предметов из его мастерской отправлялась прямиком во дворцы и соборы Испании, Германии, Фландрии и герцогства Миланского.
В отличие от большинства мексиканцев, дон Диего де Альварадо Уанинцин знал, чтó это значит, поскольку бывал в Европе. Он вошел в узкий круг избранных мастеров, представленных императору в ходе первого возвращения Кортеса в Испанию, и понимал, что новые правители Мексики, хоть и жрут колбасы из свиной крови, способны возвыситься над своим варварством посредством возведения дворцов, росписи тканей, кулинарной обработки различных животных и — это произвело на него особое впечатление — изготовления обуви.
С той самой минуты, когда его не грубо, но насильно возвели на борт, а американский берег скрылся из виду, Уанинцин сообразил, что вероятность выжить в новых обстоятельствах будет зависеть от знания испанского, и к прибытию в Севилью после плавания с остановками на Кубе и Канарских островах уже мог связать пару учтивых слов на языке конкистадоров и дать понять, что они с сыном почтут за счастье снабдить его величество теплым плащом из белых перьев: моряки просветили его, что в Испании ужасно холодно.
Кортес решил, что было бы весьма кстати показать искусство аматеков при дворе — в его собственном доме в Койоакане на кровати лежало великолепное перьевое покрывало со сценами рождения воды из источников и смерти оной в дожде, — и он незамедлительно выделил Уанинцина среди прочих путешественников. Он болтал на кастильском — невообразимом, но вполне понятном — и единственный из всех выказывал готовность приспособиться к новой жизни.
В Толедо конкистадор добился, чтобы аматеку предоставили мастерскую рядом с королевскими конюшнями и обеспечили беспрепятственный допуск на кухню, где ощипываемых уток, гусей и кур хватало на плащ для императора, который, как начинал понимать Уанинцин, сверг его собственного императора, потому что обладал куда большим могуществом, хоть и обретался в темном, промозглом и бесцветном городе.
Заселив Уанинцина в новую мастерскую, раздобыв атлас, клей, краску, кисти, прочие инструменты, заручившись поддержкой придворных кухарок, Кортес осведомился, чего ему еще не хватает для того, чтобы порадовать императора. «Туфель», — ответствовал аматек. «Каких?» — спросил конкистадор, полагая, что мексиканец страдает от холода и нуждается в шерстяных альпаргатах[122]. «Таких же, как у тебя, — уточнил Уанинцин, который, будучи знатным аматеком, взирал на мелкого идальго-военного слегка свысока. — С фляжками». — «Фляжками?» — не понял Кортес. Индеец указал на золотую брошь, инкрустированную перламутром, у него на туфле. «Пряжками, — поправил Кортес, — туфель с пряжками». — «Ага».
Разумеется, он не стал покупать Уанинцину расшитые серебром туфли — мало того что они стоили несусветно дорого, так еще и ходить в них было все равно что засовывать пальцы ног в миниатюрные железные колодки, — зато купил добротные ботинки на каблуках и с жестяными пряжками, пару чулок, белых рубашек и узких черных панталон, как у юного испанского дворянина. Все пришлось впору.
Индеец принял дары с достоинством, как нечто само собой разумеющееся, без особого восторга и без благодарности, и высказал конкистадору последнее пожелание перед началом работы. «А можешь достать мне грибочков?» — «Грибочков?» — «Чтобы видеть красивое, пока буду костерить наколку короля». — «Не наколку, а накидку». — «Накидку? Я думал, накидку на бочков накидывают, когда ловят». — «Бычков». — «Бычков не надо, мне бы грибочков». — «Нас обоих отправят на костер, если узнают, что ты закидываешься грибами». — «Закидываюсь? Я же не бочок». — «В Испании таких все равно нет». — «Ну так и наколка выйдет не такая красивая».
Уанинцину одежда понравилась, хоть и показалась чересчур невзрачной для мастера аматекии. По возвращении в мастерскую он пустил первые в своей жизни гусиные перья на то, чтобы украсить рубашку, которую наметил парадно-выходной, ананасами, напоминавшими ему фламандских львов на плаще Карла I. На панталонах он сделал нечто вроде лампасов из белого пуха, приблизив их тем самым к тому, что впоследствии будут носить люди, известные как марьячи[123]. Кухарки обожали низкорослого сеньора, осматривавшего птичьи загривки и подкрылки и разодетого, будто святой на процессии. Если он находил птицу достойной ощипывания, то склонялся над ней, выхватывал из-за пояса крошечные щипцы, сдувал со лба челку и с превеликой тщательностью принимался лишать перышек тот или иной участок кожи, — кухарки уже знали, что животинка эта пойдет на ужин, потому что до обеда ему нипочем не управиться. Через несколько часов он триумфально вваливался в мастерскую с урожаем перьев, обычно не превосходившим по объему суповую тарелку. Иногда отвергал осмотренных птиц — критерии отбора для королевской мантии оставались неведомыми. В иные дни птица в меню не значилась. Тогда он все равно долго оставался в кухне, скромно стоя у стенки и изумляясь размерам живности, отправляемой в огонь. «А это что?» — то и дело интересовался он. «Говяжья печенка». В мастерской он сообщал сыну, что у короля нынче на обед отважная моченка. «А что это такое?» — «Что-то свистящее, вроде огромной сухопутной устрицы», — разъяснял он на науатль.
К тому времени, когда послание Павла III добралось до границы христианского мира, а именно селения индейцев пурепеча, потихоньку возрождавшегося из руин имперского города Цинцунцан, Уанинцина уже все величали доном Диего, и он по-прежнему щеголял в казавшихся ему очень европейскими рубашках с ананасами и толедских ботинках. Он выучился читать и говорить на латыни, претерпевавшей удивительные превращения вследствие особенностей его восприятия. «Взгляни-ка», — сказал Васко де Кирога и протянул ему письмо со сломанной папской печатью.