Шрифт:
Закладка:
Сын: Ну, мама, ну ты что!
Отец: Я был начальник отдела, но я разве мог представить, что мой сын так процветает…
Сын: Папа, ну ты можешь…
Отец: Молчу… Эти рестораны, эти карты, эти друзья… Это в Одессе.
Сын: Папа! Мы сейчас уйдём!
Мать (шёпотом): Он нам такую квартиру, в таком доме в Майами… Два бассейна, охрана. У папы такая машина! Такая машина!.. Он уже не может задним ходом, но на ней не надо задним ходом. На неё надо смотреть… А! Я смотрю и пла́чу…
Я вдруг спросил: Это он всё из Одессы вам?..
Отец: А откуда?
Сын: Михал Михалыч, не слушайте вы их.
Отец: Я только думаю, зачем мы там сидим?.. Там у нас никого!.. Как мы там живём?.. А здесь в Одессе рай.
Мать: Нет. Он хороший мальчик. Там медицина, там страховки. Мы уже сделали, слава Богу, по две операции. У меня вырезали, у папы отрезали. Ищем, что ещё отрезать. Всё по страховке. Он всё оплачивает. Он чудный сын…
Отец: Он не хочет…
Сын: Папа, я всё слышу.
Мать (шёпотом): Он не хочет, чтоб мы сюда приезжали. У него там дети, здесь дети… Он золотой… Он мне говорит: «Мама, я всех обеспечу, не волнуйся».
Отец: Там дети в университете. Здесь дети в школе. Там дети спортсмены. Здесь хулиганы. Мы сидим в бассейне. Все устроены. Там у нас пенсия. Здесь у нас друзья. …Здесь ставят лучше диагноз, там лучше оперируют… Миша! Миша, чтоб ты так жил, как мы живём!
Сын: Всё! Михал Михалыч, я их забираю. Если захотите их видеть, мы ещё неделю будем здесь обедать. Потом я их отправляю в Майами. Там, если кто-то сзади посигналит, могут выстрелить. Чтоб вы знали. Манера такая. Вам будет интересно.
– Ну, – сказал я.
– Ну, – сказал он.
– Ну, – сказал отец.
– Ну, – сказала мать.
– Ну, – сказал я…
– Ну, – сказала мать…
– Чтоб не было хуже!
И мы разошлись.
Одесса! Еда!
Утром каша – кабаковая, то есть тыквенная.
Хотя кабаки здесь сладкие и каша сладкая.
В кабаковую кашу кладём пшено.
Не я кладу, Наташа кладёт и Леночка.
Есть у нас ещё Леночка, которая кладёт в кабаковую кашу пшено.
С этой каши начинается одесский день.
Солнце бьёт в окна.
Температура постоянная.
Сентябрь, двадцать пять – двадцать семь…
После каши крошечные сосисочки, как дамские пальчики. Вкусно!
Иначе я бы не ел.
Я не командую.
Командует у нас Наташа.
Она чётко знает, что за чем.
Она знает, чем меня кормить и чем меня лечить.
После этого что остаётся? Ничего…
Письменный стол и кофе.
Без кофе не могу.
После каши вялая голова, но крепкий живот.
Я всё время за столом.
За письменным столом. Так, примерно с десяти тридцати.
Если рано встал.
Один час разминка.
Двадцать минут каша и четыре сосисочки.
Пересаживаюсь тут же за письменный стол.
Мучаюсь до шестнадцати, семнадцати, восемнадцати…
По мобильному телефону спускаю команду: «Салат, помидоры, огурчики и всё, что в доме, – насечь!!!»
Редисочка, лучок, болгарский перчик насекается, поливается подсолнечным или оливковым маслом.
Чуть бальзамического уксуса – сладковатого коричневого.
Всё это посыпать мелко натёртой брынзой.
Всё это посыпается, находясь в глубокой тарелке. И снизу вверх – из молодости в зрелость.
Иногда для радости тюлечка.
Но в отдельной большой, но плоской.
С чем? Не надо гадать.
С кругленькой, тёпленькой, вечно молодой картошечкой.
Плоская тарелка должна быть большой. Самой большой.
К этому редко бывает.
Но бывает! Тёмно-серый, ноздреватый, мягкий, мягкий хлеб…
Мы понимаем. Мы понимаем. Мы все понимаем.
Это вредно. Очень вредно. Очень не рекомендуют.
Но очень вкусно!
Рекомендую!
Нет. Не слаб человек.
Мы с вами живём в такое время и в таком месте, когда хлеб становится самым вкусным блюдом всего обеда.
Как он умудрился после полувекового перерыва?!
Этот ноздреватый коричневый с хрустящей корочкой и вкуснейшей мякотью…
А если сливочное масло домашнее?..
Зиночка, подруга Наташи, они там с папой как-то сбивают это масло.
Если намазать на этот, нет, не белый, а такой же, но коричневый хлеб…
Не представляю, как его не есть, глазами в небо!
Когда маленькие тюлечки, солёненькие, совсем крошечные.
К ним маленькая целенькая горяченькая картошечка.
Дальше… Нет, не дальше, а ближе, в трёх сантиметрах, здесь же глубокая тарелка – полная чаша икры из синеньких с лучком, мелко-мелко насечённым и загнанным внутрь…
Всё это с чайком чёрным бархатистым, для проводимости.
И это не обед. Это какой-то завтрак, полдник, переходной…
Но это я всё о придворных.
А главная – кефаль кусками.
Жарена и терпковата.
Её лучше, чтоб обжечься.
Брать руками с большого блюда на свою тарелку и разогнуть, и распластать.
У неё там только рёбрышки.
Извините, я слюной закапал текст… Нет! Это слёзы со слюной…
По-королевски. Нет! По-царски разорвал руками кефаль.
Жирными пальцами рёбра сложил отдельно на плоской крошечной тарелке, чтоб не подавиться.
Склонился над большой, огромной, тоже плоской, принюхался и приступил…
Рядом никого. Кефаль не любит хлеба. Кефаль не любит чая.
Большой кусок бумажного рулона.
Вначале слёзы, потом губы, потом пот и вдаль, где море, откуда всё и поступает…
Ей-богу! Это лучшее!
Всё, что дал успех, собрали зрители, за вычетом того, что съел я и государство, уже внутри.
Я отдыхаю. Тяжело дышу. Легко пишу.
Теперь дай бог, чтоб то, что я запомнил и описал, нашли и вы в моей родной Одессе.
Кларе Новиковой
Женщине смешить непросто.
Женщине надо быть либо красивой, либо смешной.
Женщине надо быть либо умной, либо любимой.
Быть мужем талантливой – быть одиноким.
Быть талантливой – тоже быть одинокой.
Женщине, вышедшей к микрофону, ждать помощи неоткуда.
Никакая семья не помогает.
Её одиночество разделяет только публика.
Она и зал.
Такая это пара.
Они идут к любви.
Они добиваются любви.
И любят друг друга на глазах у всех.
И муж эту измену наблюдает.
Рита
В порту «Кларки», то есть американские электрокары.
И Рита работала на них.
В порту я, сменный механик, оставлял её ночью на хозработах.
В порту мы ещё были в самодеятельности.
А порт поехал в подшефный колхоз с концертом на американском грузовике «Додж» три четверти.
Весна. Дорога в колхоз непролазная.
Но «Додж» шёл по грязи, заворачиваясь, разворачиваясь, изворачиваясь.
Боком, задом, но вперёд.
И с нами