Шрифт:
Закладка:
Этот вопрос Марина не переводит. Отвечает сама. Негромко:
— Умер… Год назад, от инфаркта…
Тоненькая фигурка мчится с горы на лыжах — это Зося на каникулах в Закопане с паном Михалом.
Обрывистый берег речки. Рыболов. Неподалеку — Зося. Забрела по колено в воду, прикрыла глаза ладонью. Это Зося с паном Михалом ловит рыбу…
— Пан Михал был отличный рыбак! — переводит Марина. — Имел дипломы. Занимал вторые и третьи места во всепольских состязаниях по рыбной ловле, Он и Зосю рыбачить приучил…
— Так! Так! — подтверждает пани Кристина.
Отвлекшись от своих разговоров, Зося мельком взглядывает на фотографии. «Что, опять Зося? Ох уж эта мне Зося, нигде без нее не обойтись!»
И смеется: смущенно, горделиво…
Фотографии идут по кругу, переходят из рук в руки. Их разглядывают задумчиво, неторопливо. И кто-то замечает сочувственно:
— Видно, Михал Зосю жалел!
Пани Кристина легонько пожимает плечами. «Нормално!» — произносит она по-русски, твердо, без мягкого знака выговаривая «л».
— Нормално! — И добавляет уже по-польски — То ест ей ойцец!
Место матери чаще всего пустует за столом. Обязанности хозяйки призывают ее на кухню, где все время что-то печется, жарится, варится…
И хоть там обычно хозяйничают подруги Катерины Романовны — те, у кого выдается свободный час, ей все кажется, что без ее участия что-нибудь да получится не так, как следует.
Подруги упорно гонят ее к столу. И Анатолий приходит за ней на кухню. Корит. Настаивает:
— Мама! Ну что, без тебя не сделается? Ну что ты, тете Оле (или Зине, или Галине, в зависимости от того, кто стоит у плиты) не доверяешь?! Ты иди, посиди с Татьянкой. — Он все не может привыкнуть к тому, что сестренку его теперь называют Зосей. И упорно зовет ее, как в детстве — Татьянкой.
Катерина Романовна молча отмахивается от него. Не сидится ей за столом. И не только потому, что так удобней хозяйствовать. А потому еще, что, сидя за столом подле Зоси, она почти и не видит ее.
Только в профиль. Только свежую округлость щеки, крутой завиток на шее.
Лишь ощутит иногда на миг теплоту ее худенького плеча да шепоток у самого уха: «Мама, это тоже наша родня?!»
А вот здесь, в кухоньке, дверь из которой ведет в большую комнату, где пирует застолье, Катерина Романовна умудряется так стать, чтобы видеть все время Зосю. Видеть, как, освещаясь улыбкой, чуть розовеет нежное Зосино лицо. Видеть влажный блеск ее глаз. И белизну зубов. И мягко отливающие золотом волосы.
Статью, лицом, открытой приветливостью к людям она вся в их семью, ее Зося. Татьянка, не Зося, ненаглядная доченька ее.
И Кристину она видит отсюда, из кухоньки.
Сложное чувство у Катерины Романовны к Кристине.
Ей она обязана тем, что Татьянка ее жива. Попади ее дочка после Освенцима в другие руки, не в материнские руки Кристины, может, и не осталась бы жива.
Катя знает: случись с Кристиной беда — она ничего для Кристины не пожалеет… Себя для нее не пожалеет.
Но беды — нет.
Сидит за столом Кристина, смеется, чокается. Молодая. Красивая. Уверенная. Победительно, неколебимо уверенная.
В чем?
В Зосе! В нерушимом своем материнстве. В том, что Зося — ее. Зося с нею…
Сложное чувство у Катерины Романовны к Кристине. Такое сложное, что и не разобраться.
Все она готова отдать Кристине. Только… стоит между ней и Кристиной Зося. Татьянка — не Зося.
А между ней и Татьянкой стоит Кристина…
Место матери чаще всего пустует за столом. И на это пустующее место кто-нибудь то и дело норовит подсесть к Зосе. Анатолий. Товарищи Анатолия. Подруги матери.
Пани Зинаида, пани Ольга — эти чаще других.
Зося знает, что пани Зинаиду и пани Ольгу, как и ее мать, разлучил когда-то с их детьми Освенцим. И они (как и ее мать) вот уже более двадцати лет ищут своих детей.
Порасспросив для начала Зосю о ее жизни, они приступают к главному для себя — допытываются: не помнит ли она, Зося, кого-либо из ребят, что вместе с нею оставались в детском бараке после того, как их, матерей, угнали из Освенцима.
— Леню Клименко, сынка моего, не вспомнишь? Рыженький. Конопатый. Под правым глазиком очень приметный шрамик, — с робкою, трепетною надеждой расспрашивает Ольга.
— А может, Людочку Чивилеву вспомнишь, мою дочурку? — подхватывает Зинаида. — Такая чернявенькая дивчинка. Глазищи большие, черные… Она на годок тебя постарше была.
Зося огорченно качает головой: нет! Не помнит!
Что она может помнить, о чем рассказать, если сама совсем недавно узнала о своем детстве.
Она-то всегда считала себя благополучным ребенком! Единственной, нежно любимой цуркой (дочуркой) мамуси, пани Кристины, татуся, пана Михала.
Считала до того часа (и даже после того еще), когда по польскому радио передали письмо Климушиной, разыскивавшей свою утерянную в Освенциме дочь Татьяну, на руке у которой был выколот тот же номер, что и у нее, Зоси.
А вот они ее помнили — Зосю. И Ольга. И Зинаида. Помнили в эшелоне, крохотной, на руках у матери. Рассказывали, что была она тихим терпеливым ребенком. Не капризничала. В голос почти не плакала. Закричала впервые лишь в лагере, когда на ее глазах остригли косы у матери.
— Как же ты плакала! Как кричала тогда, моя детонька, — вспоминает Ольга. — Сильно матку свою жалела…
А Зинаида ведет свое:
— Уж если ты выжила, значит, и Людочка моя живая. Она же против тебя такая крепенькая была! А бойкая! А находчивая…
Они рассказывают Зосе, как в Освенциме их разлучили с детьми. Детей сперва поместили в отдельный барак, а несколько позже, когда «освободился» семейный цыганский лагерь, отгороженный колючей проволокой от женского, то есть когда собранные там из всех европейских стран цыганские семьи были отправлены «на газ», детей перевели в этот лагерь — матерям разрешалось посещать их только по воскресеньям. «Соберется нас человек пятьдесят — команда. Ауфзеерки, надсмотрщицы, с плетками, пистолетами, собаками. Допустят. Дадут побыть с детьми от силы часок или же полтора…»
Рассказывали они в два голоса. Ольга и Зинаида. Без надрыва рассказывали. Просто. Было, мол, что поделаешь!
— А Людочка меня как увидит, бывало… Кинется! Всю меня обцелует, поверь! Голову мою обритую, страшную гладит, гладит своими ручонками да приговаривает еще: «Мамка, ты у меня класивая…» — рассказывает Зинаида. — И все-то она понимала, Людочка! Ножки у нее после тифа были слабенькие, кривые. Так она, чтоб меня утешить, побежит, побежит, бывало, и скажет: «Глянь, мамка, ножки мои