Шрифт:
Закладка:
В комнате на широкой постели, так зарывшись в подушки, что снаружи виднелась лишь темная головенка да край зарозовевшей щеки, мирно спал малыш.
— Толик, это Татьянка?
— Ага! — Он осторожно поправил подушку. — Спит и спит…
— Толик, милый, — сказала я, понимая, что мне необходимо теперь же, пока нет никого, увидеть Катю. — Может, сходишь за мамой? Пусть бы прибежала хоть на минутку.
Идти ему явно не хотелось. Но и оставаться не хотелось. Что со мной делать, он не знал. Понимал, что надо бы поскорее сообщить матери.
— Н-ну… Может, и схожу. — И усомнился: — А Татьянка?
— Так я с Татьянкой побуду.
Он нехотя отыскал кепчонку, натянул на голову — степенный, маленький мужичок.
— Ладно уж! Только ты чужого в дом не пускай. Запрись и не отпирай.
— Не пущу, Толик.
У порога он снова остановился. Нахмурил брови:
— И сама ничего у нас не бери, слышишь?
— Да что ты, Толик! Ты не бойся, иди! Я ведь к вам насовсем: жить у вас теперь буду. — И повторила: — Не забудешь, как сказать маме: «Марина пришла. Племянница твоя, из Смоленска».
Он ушел, а я осталась с Татьянкой.
В комнате было чисто и домовито. Пахло влажным деревом — свежевымытыми некрашеными полами.
Ожидая, Катю, я глядела в окно; мне хотелось увидеть ее до того, как она войдет в комнату. До того, как произнесены будут первые слова.
Позади послышался шорох. Я обернулась. На кровати сидела Татьянка. Сидела в своих простынках, таращила на меня круглые, ничего не понимающие со сна глазенки.
— Татьяночка, Танечка! — Я подошла к ней, закутала в одеяльце, взяла осторожно на руки. А она, обессиленная сном, доверчиво уронила мне на плечо голову.
Татьянка досыпала у меня на руках. Подбородком, щекой я ощущала мягкий, цыплячий пух ее волос. Она была теплая, тяжеленькая во сне. Вся пропахла милыми детскими запахами.
И мне вдруг с острой тревогой подумалось о том, что вошло со мною сюда, в этот, казалось, еще не потревоженный войной дом.
Снаружи послышались женские голоса. Я осторожно положила Татьянку на кровать и, чуть приоткрыв дверь, увидела: в калитку входили женщины. Было их три. С серпами в руках.
Были они примерно одного возраста. Не очень отличались друг от друга комплекцией, ростом. «Которая же из них Катя? Как узнаю ее?»
Но Катя оказалась догадливой. Первой взбежала на крыльцо, кинулась ко мне:
— Детонька ты моя! Бедняжечка! Что война делает? Что она, проклятая, с нами делает?
Она повторяла это так горько, так искренне, с добрым таким участием разглядывая меня, что и у меня на глазах невольно появились слезы.
— Что же ты перетерпела, пока добралась до нас! Ты садись, садись, отдыхай, лица на тебе нету.
Ни о чем не расспрашивая, Катя хлопотала вокруг меня.
— В печке вода горячая. Вымою тебя, накормлю…
Только теперь вот, сидя на табуретке в теплом Катином доме, я и впрямь ощутила, как устала. Как тяжело дался мне этот переход. Не только сам переход: и ожидания, и тревоги. И все, что предшествовало ему.
А Катя выпроваживала подруг.
— Вы, девчата, идите пока. Идите. Семке Косому наврите что-нибудь. Скажите, у малой живот схватило. Скажите, управлюсь с нею, приду…
Она проводила их в сени, заперла дверь за ними. Вернулась в комнату, сняла с головы платок. Вытерла им вспотевшее от напряжения лицо. Подсела ко мне поближе. Сказала шепотом:
— Ну, теперь говори: откуда? Кем послана? Как тебя называть?
— Катя! Меня к вам направил Лучников, — сказала я. — Николай Иванович Лучников.
И увидела, как расширились, распахнулись ее неожиданно светлые на смуглом лице глаза.
Катя достала из печки чугун с горячей водой. Принесла тазик. Помогла мне вымыться. Поливала на голову и терла спину. А я настолько устала, что безропотно подчинялась ловким ее рукам.
Она дала мне свою сорочку — я почти утонула в ней, потому что Катя была высокой, рослой, выше меня на добрых две головы.
Она накормила меня горячей картошкой — бульбой. И уложила спать на свою постель.
Это было такое блаженство: вдруг очутиться в постели, ощутить подушку под головой. Разве я понимала раньше, что такое подушка под головой…
Я спала так крепко, как, наверное, ни разу в жизни. Крепко и долго, очень долго.
Просыпалась и снова засыпала. Слышала чьи-то осторожные шаги. Слышала детские голоса, звяканье ведер, ложек.
Я просыпалась. В комнате было светло и солнечно. Думала: надо бы встать, уже пора. Мне казалось, что я действительно встала, ем, хожу, разговариваю.
Но потом я вновь закрывала глаза. Сгущались сумерки. И оказывалось: я все еще сплю… сплю.
Наконец, я в самом деле проснулась. Ночью. Мучительно вспоминая, где я, что со мной. Лунные блики лежали на полу. В комнате было тихо. Глаза, привыкая к темноте, выхватывали очертания предметов. Смутно белела кровать, на которой днем лежала Татьянка.
Доносился оттуда чуть слышный шепот. Нарастал. Накалялся. Оборачивался словами.
— Ведь повесят тебя, Катя! Повесят.
Пауза. Тишина. И снова шепот.
— Что ж ты молчишь как каменная! Что я, неправду говорю? Немцы тебя повесят. А нас растерзают, люди косточек не соберут.
Пауза.
— Ну, себя не жалеешь! Ну, нас с отцом! И не жалей, не жалей: мы старые. Но ведь дети: Толик, Татьянка… Дети чем твои провинились? Как же ты о детях не думаешь?
И сразу, без паузы, на высокой, на гневной ноте:
— Зачем вы так говорите, мама! Зачем мучаете?! Да я о детях только и думаю. Разве детям моим под немцем выжить? «Повесят»!.. Ох, мама! Они ж и так над людьми что хотят делают. Если б вы повидали, что я повидала, пока сюда, до вас, добралась… Кого они, мама, щадят? Кого? Или смирных они щадят, по-вашему? Нет, мама! Детям моим под немцем не выжить. Ни нам, ни детям…
В Катином доме я пробыла около двух недель (мать ее отводила глаза, молчала; отца дома не было).
Катя сделала для меня, для нас все, что было задумано. Мне, в частности, помогла добраться до города Оцка и легализоваться там.
С тех пор я Катю не видела. Больше года. Лишь осенью 43-го года мы снова встретились с Катей. В тюрьме.
2. Катины дети
Я почти не сомневаюсь, что, когда бы не Катя, погибнуть бы мне в тюрьме.
После битком набитых душных гестаповских