Шрифт:
Закладка:
– Клевая, – разглядывала я натуральную красоту женщины в расклешенных джинсах.
Ее муж, Сергей Воронцов, был в два раза толще моего папы. Он отращивал баки, которые делали его огромную голову похожей на волосатую сахарную вату. Противную, коричнево-черную, на тонкой палке-шее.
– Вот, – откопал папа новый снимок, – их дети. Максиму сейчас двадцать один. Алле девятнадцать. А тут ей одиннадцать, – показал он на ребенка со снимка, сделанного на детской площадке. – А это ты. Вот тут, рядом с Аллой.
– Где?
– Вот же. Вы целый день… играли в классики.
– Это я? Кошмар! Что у меня на голове?! – не верила, что на фотке рядом с Аллой я. – Что за косынка болтается? Челка в три миллиметра… И эта кофта!
– Ну, мама любила делать такие прически.
– Ага! Проблемы у нее, а страдала от ее стрижек я! – инстинктивно проверила длину своих локонов, распуская пучок.
Дети Воронцовых одеты в джинсу с головы до пяток, а я выглядела ряженой матрешкой со скособоченной челкой в пухлой пингвинячьей кофте! Не удивлюсь, что такое детство я бы хотела забыть.
– Что это у Аллы в ухе? Вон тут?
– Слуховой аппарат.
– Не помню их, – поморщилась я, – не помню себя до третьего класса, ты же знаешь, пап.
Я сохранила какие-то огрызки воспоминаний, как порезанные допотопные фотки, на которые мне запрещалось смотреть, если мама дома.
– Сергей Воронцов и его жена приглашают тебя к ним в гости, – ошарашил отец после пятиминутной подводки.
Так вот о чем он разговаривал с Воронцовым.
– Куда в гости?
– К ним домой. В Москву.
– А зачем?
– Если честно, – мялся отец, все глубже закапываясь в мои толстовки спиной, видимо остерегаясь реакции, – я попросил его порекомендовать для тебя варианты школ, а он так увлекся, что подобрал гимназию, куда ходит Алла.
– Не надо меня никуда подбирать!
– Я знаю, ты прогуливаешь. Понимаю почему, – бросил он взгляд через стену к подоконникам с зеленью в мелкий красный цветочек. – В Москве тебя никто не знает. Нашу семью не знает. Ты сможешь спокойно доучиться.
– А где я буду жить?
– В коттедже Воронцовых. Для детей у них отдельный дом.
– Целый дом? Наверняка они высокомерные мажоры. Максим с Аллой.
– Сергей сказал, они будут рады тебя видеть. Алла пойдет с тобой в один класс. Все покажет и расскажет.
– Ей же девятнадцать… в какой класс? Мы будем престарелыми тринадцатиклассницами, да?
– Алла пропустила два года. Она болела. И лечилась в клинике.
– Болела? Чем?
– Алла очень умная девочка. Но иногда замыкается. Тяжело находит язык с окружающим миром.
– Класс! – щелкнула я пальцем. – От психованной матери переселюсь к психованной дочке олигарха!
– Нет, Кира, она не сумасшедшая. Ее все считают замкнутой. Девочка молчала до пяти лет. Ни слова не произнесла. А потом затараторила на шести языках и каком-то вымирающем диалекте. Но, – отвернулся он к окну, – Сергей говорит, периоды работы ее мозга сменяют друг друга. В один день Алла работает с нерешенными математическими гипотезами, а на другой сидит с открытым ртом, уставившись в одну точку. И тогда он отправил дочь на лечение.
– И как? Вылечили?
– В стену больше не смотрит. Изучает растения, кажется. Воронцов что-то про редкие кактусы говорил. И я подумал, что нужно нам тоже заняться лечением мамы. Может быть, помогут и ей, если врачи смогли помочь Алле.
– А мама точно?.. – не хотела я говорить лишний раз слово «больная».
Он кивнул.
– Кир, в поездке и плюсы есть. Без давления мамы сможешь подумать про вуз. Ты уже решила, кем бы хотела стать?
За одно предложение отец умудрился наступить на все мои больные мозоли: поездка, мама, вуз.
– Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела. Попробовать нешто теперь?
– Нешто?
– Типа «что ли», – дернула я головой, выходя из роли. – Монолог Катерины из Островского. Девушка вот птицей хотела стать. А мне можно?
– Кажется, финал в пьесе нерадостный, – растирал отец переносицу.
– А в жизни всегда хеппи-энды? Может, птицей хочу!
– Ты уже птичка! Ты наша Кирочка Журавлева! – появилась на пороге мама. – Наш пушистый маленький птенчик. Наш журавленок! – лепетала она, разуваясь.
– Мам, – закатила я непроизвольно глаза, – мне что, пять?
Отец судорожно пытался спрятать шкатулку под наваленным на моей кровати барахлом.
– Милый! – переключилась она на отца. – Что случилось с половиком?
– В смысле? – теперь глаза закатил папа.
Он сунул мне оставшуюся у него в руках черно-белую фотографию с отпрысками Воронцовых и поспешил в коридор.
– Кто-то по нему… ходил! – слышала я их разборку. – Ногами! И это больше не новорожденный желтый, а депрессивно-осенний перегной!
– Марина, это половик. Он у двери лежит, на полу. Для ног.
Судя по звуку, отец притащил из ванной ведро с тряпкой, чтобы реанимировать парой шлепков новорожденный желтый.
Слушая их, я украдкой рассматривала фотографию. Максим держался за перекладины лестницы на детской площадке, Алла стояла совсем близко ко мне. На шаг ближе к тому, кто делал фото, но я была вполоборота. Мы словно шли в разные стороны. На заднем фоне бегали другие дети, а под ногами у меня растянулись нарисованные мелом клетки классиков.
– Кира! – заглянула в комнату мама, и я быстро сунула снимок за спину, но дернула толстовки, и они свалились на пол вместе со шкатулкой. – Кира… – выдохнула мама мое имя, как выдохнула бы меня, застав за расчлененкой детеныша единорога. – Почему? Боже! Почему постоянно лезешь к шкатулке? Молю святыми, не прикасайся к ней! Никогда не трогай! Кирочка, дочка! Зачем ты постоянно издеваешься надо мной! Ирочка, не стыдно, нет? Почему молчишь? Милый, твоя дочь меня ненавидит! Мирочка, отвечай, почему ты такая неблагодарная?!
– Я Кира, мам.
– Я так и сказала, Ира! Что, что, что… тебе от меня нужно, что?!
Мама бросила шкатулку на письменный стол и принялась поправлять растрепавшийся локон. Ей срочно нужно было завернуть его тремя оборотами, а не двумя.
– Мам, – дернула я за край ее пиджака, все еще продолжая сидеть на полу, – убери от лица скотч.
– Но ведь не держится! – перестала она слюнявить прядь, пробуя закрепить локон изолентой. – Тут все неправильно. Раз, три, четыре. Нужно три. Раз, три, четыре. Ирочка, три оборота, а не два. Нельзя два. Нельзя два. Нельзя…
– Ты помой голову. Закрути заново, – предложила я.
– Закручу… На четыре оборота… да, правильно… закручу снова…
– Ага. На четыре.
За восемнадцать лет жизни с мамой отец, а потом и я поняли – с ней лучше не спорить.