Шрифт:
Закладка:
Еще одной особенностью советской науки являлась ее открыто декларируемая идеологизированность. Наука в СССР рассматривалась как инструмент преобразования мира. Идея чистого знания объявлялась не просто иллюзорной, но и даже опасной. Для советского проекта наука была такой же социальной практикой, как и политика. Отсюда такое стремление И. В. Сталина оказаться в роли великого ученого и его внимание к научным проблемам.
В этой связи важно понять роль ученых в советском обществе, которое, с одной стороны, официально строилось на научных основах, и следовательно, там официально господствовал культ науки, а с другой — лозунги диктатуры определенных классов и идей серьезно ограничивали свободу научного поиска. В науковедении и социальной истории науки проблема влияния политики на науку неоднократно поднималась. На разных полюсах находятся две модели. По одной, ученый только обслуживает политическую систему. По другой — является экспертом, а политики обращаются к ученым за экспертизой и принимают свои решения, основываясь на мнении экспертов. Исследования феномена взаимодействия науки и политики показали, что политики предпочитают черпать из научного знания только то, что вписывается в их политическое мировоззрение или дает политические бонусы[26].
То есть, политик, вне зависимости от формы политического режима и социальной структуры общества, все равно относится к науке потребительски.
В Советском Союзе это оказалось многократно усилено. Здесь не просто использовали научное знание как источник легитимности строя и его политики, но и была создана система, наладившая бесперебойное производство знания, задачей которого являлось обоснование действий режима уже постфактум. Ученые и производимое ими знание не просто использовались, но и являлись одним из столпов существовавшего строя.
В последние годы особой популярностью пользуются дискурсивные[27] исследования, задачей которых объявляется изучение процесса подчинения индивидуума (или социальной группы) дискурсу власти[28]. Показывается, как навязываемая властью риторика формирует восприятие окружающей реальности, определяет поведение и т. д. В случае со сталинской эпохой это проявляется особенно ярко. Наглядно видно, что научный мир вольно и невольно оказался «встроен» (как и остальное общество) в дискурсивные конструкции власти, которые навязывались через пропаганду, многочисленные партийные институты, печать, кино, музыку и т. д. Ученый вынужден был действовать в мире, где его поступки оценивались с точки зрения дискурса власти, а не этических норм научной корпорации.
Описанная выше специфика советской науки являлась и неотъемлемой чертой собственно исторической науки. Тесная связь научной среды с властью, борьба за ограниченные ресурсы, особенности функционирования научно-исторического сообщества — все это было обыденностью и частью карьерного пути советского ученого-историка. К счастью, для настоящих ученых это не являлось единственной реальностью, поскольку главным для них оставались знание и научное творчество.
2. Советская историческая наука последнего сталинского десятилетия в исследовательской литературе
Советская историческая наука 1920-1950-х гг. — феномен противоречивый и неоднозначный, поэтому ее оценки также не отличаются единообразием[29]. Продолжающиеся дискуссии о специфике ее развития, сущностных характеристиках, наследии и т. д. только это подчеркивают. Историографическая традиция осмысления данного периода неразрывно связана с феноменом сталинизма[30]. Причем на это указывалось еще в советское время. Так, в «Очерках истории исторической науки в СССР», несмотря на господство в них концепции поступательного развития исторической науки путем усвоения ленинский идей, признавалось: «Развитие исторической науки тормозилось из-за имевшихся тогда место нарушений ленинских норм партийной жизни, проявлений начетничества, догматизма, что было связано с культом личности И. В. Сталина»[31]. Любопытно отметить, что в вышедшем в 1982 г. учебнике по советской историографии для вузов фигура Сталина по сути обойдена молчанием[32]. Тем не менее, труды, касающиеся истории исторической науки военного и послевоенного периода, продолжали писаться в духе «официального оптимизма»[33]. Наиболее ярко это проявилось в монографии А. С. Барсенкова[34], впрочем, вызвавшей критические отклики за указанную концепцию сразу же после выхода[35]. Несмотря на явные недостатки, обусловленные временем, данные работы вводили в научный оборот определенную фактическую базу и ряд интересных наблюдений.
С иных позиций советская историческая наука оценивалась в зарубежной историографии. Так, С. Томпкинс и А. Мазур, рассмотревшие процесс развития исторической науки в СССР в 20-30-е гг., пришли к выводу, что в 30-е гг. советская историография превратилась в послушное орудие партии[36]. Особое внимание уделялось культу личности Сталина. В схожем ключе рассуждали авторы известного сборника «Переписывая русскую историю», которые видели основную тенденцию в переходе исторической науки под контроль идеологии и нарастании догматизма[37]. К. Ф. Штеппа в своей монографии «Русские историки и советское государство» (1962) вообще отказывал советским историкам в научности[38].
Большой интерес представляет книга американского историка Лоуелл Тиллетт «Великая дружба: Советские историки о нерусских народах», опубликованная в 1969 г.[39] В монографии подробно рассматриваются перипетии эволюции официальной концепции национальных историй народов СССР, внедряемых властью. Несмотря на отсутствие архивного материала книга до сих пор представляет огромный интерес и является единственной, где дается обобщающая картина проблемы. В последние годы проблемой национальных историй в СССР активно занимался Харун Йылмаз[40]. Опыт работы над изучением данной проблематики говорит о том, что это особое и перспективное направление исследований, до сих пор таящее много неожиданных открытий.
Если в советское время единственно правильной признавалась концепция поступательного развития исторической науки (можно еще добавить — от съезда к съезду), то в конце 1980-х — начале 1990-х гг. стали звучать диаметрально противоположные высказывания. На фоне концепции тоталитаризма историческая наука в СССР часто стала представляться либо как безвольная служанка идеологии, либо как жертва тоталитарного режима[41]. Разномыслие в среде советских историков полностью не отрицалось, но рассматривалось лишь как случайное или нетипичное явление. Так, Г. А. Герасименко писал: «Историки оказались в положении людей, которым связали руки: им устанавливались границы познания, ограничили доступ к архивам и поставили их деятельность под строжайший административный контроль. Положение, в которое они попадали, не имело аналогов в прошлом»[42]. Из печати вышла серия монографий и сборников очерков, в которых показывалась непростая судьба историков в сталинскую эпоху[43].
Наиболее известным изданием, где критический подход к советской историографии был доведен до логического конца, стала коллективная монография «Советская историография» под редакцией Ю. Н. Афанасьева. В программной статье, предварявшей издание, Ю. Н. Афанасьев оценил советскую историографию как «особый научно-политический феномен, гармонично вписанный в систему тоталитарного государства и приспособленный к обслуживанию его