Шрифт:
Закладка:
Скорей! ждать некогда! давно б уж схоронил.
Что ж ты нахмурился? — Нельзя ли блажь оставить
И песенкою нас веселой позабавить?—
Куда же ты? — В Москву — чтоб графских именин
Мне здесь не прогулять. — Постой — а карантин!
Ведь в нашей стороне индийская зараза.
Сиди, как у ворот угрюмого Кавказа,
Бывало, сиживал покорный твой слуга;
Что, брат? уж не трунишь, тоска берет — ага!
В этом стихотворении нет некрасовских мыслей и чувств, просыпавшихся у поэта революционной крестьянской демократии при взгляде на аналогичные картины. В нем выражена тоска, а не ненависть; убогость, бедность и несчастия не изображены в нем как результат политического гнета и эксплуатации. В нем много пассивности, в нем не звучит призыв к борьбе, и тем не менее увиденного было достаточно, чтобы отравить поэта сознанием несоответствия выработанного им идеала счастья — счастья для себя и для других — с социальными и политическими условиями жизни страны. Представление Пушкина о началах, противоборствующих идеалу счастья и гуманности, носило не отвлеченный, а в известной мере конкретный характер. Мы уже говорили о том, что характер отношений помещика к крепостному определял характер всех отношений в стране, своеобразно преломляясь и в среде господствующих классов. Пушкин вращался в обществе придворной знати и в образовавшейся уже в его время среде литераторов; безличность, покорство, холопство, доносительство’, эти нравственные продукты крепостного права, были распространены вокруг него не менее, чем в среде дворовой челяди. Пушкин был свободным человеком, но что такое деспотизм, произвол, невозможность располагать по-своему своим временем, невозможность выбрать по-своему срок и маршрут путешествия, даже самое местожительство, что такое вмешательство самодержавного копыта в личную и семейную жизнь, — он испытал так же, как испытывал это крепостной мужик. Пушкин разгадал секрет зла: зло проистекает не от божьей воли, не от природы человека, а от отношения человека к человеку, от порабощения человека человеком.
Вы помните:
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек,
И к утру возвратился с ядом.
Не в самом дереве анчаре и не в его ядовитых свойствах олицетворено. Пушкиным мировое зло. В изумительной и леденящей символике «Анчара» апогей дан в мерном и неотвратимом звучании приведенных четырех строк. Все живое бежит от анчара, вокруг него пустыня; только человек мог заставить человека пойти и ценою жизни принести ему яд. Все виды зла, в том числе и война, — результат господства человека над человеком, права человека на жизнь и смерть другого человека, обращения с человеком как со средством, как с мертвым орудием!
Передовой и гуманный взгляд Пушкина на людские взаимоотношения может быть практически реализован только в бесклассовом обществе, обеспечивающем бережное внимание к каждой человеческой личности. В деспотическом и рабовладельческом обществе это мировоззрение ‘превращало Пушкина в белого ворона среди стаи черных: он был у всех на виду, всех беспокоил и тревожил; он нарушал привычный бесчеловечный покой — и стал объектом всеобщей травли.
Как же, однако, развились человечность, гуманность, естественность у Пушкина, у поэта, взращенного на дворянской почве, не порвавшего со многими дворянскими взглядами и предрассудками? Белинский был прав, когда писал о Пушкине:
«Он любил сословие, в котором почти исключительно выразился прогресс русского общества и к которому принадлежал сам».
Откуда же такое высокое горение человечности у Пушкина, так резко столкнувшее его с эксплуататорско-деспотическим строем, сделавшее его поэзию созвучной и с сознанием социалистического человека?
Первое, на что следует указать в качестве источника гуманности Пушкина, — это буржуазное просвещение XVIII века, особенно французское. Критика предрассудков, невежества, абсолютизма, церкви, идеи политической свободы и гражданского равенства, признание права на счастье здесь на земле, по своему рецепту, в личной жизни, в своей семье, в кругу друзей, так, как хочется свободному сердцу, а не так, как приказывают интересы правительства, рода, дворянской чести или какие-либо другие негуманные мотивы, — все это взято из идеологии европейского просвещения. Самыми разнообразными путями проникали в голову юного Пушкина эти для Европы уже не совсем новые, но для России злободневные и свежие потоки, идей. Он черпал их из книг, которые предшествовавшее ему поколение в своем большинстве принимало не очень всерьез, как источник развлечения, как оправдание права на довольно низменные наслаждения, и содержание которых Пушкин всасывал в себя как формообразующее начало его складывавшейся личности. Он зачитывался и Вольтером, и Руссо, и Расином, и Мольером, и другими меньшими богами просвещения. Через их призму он изучал авторов классической древности, знакомство с которыми входило в минимум образованности XVIII века. Франция XVIII века говорила с Пушкиным и через произведения образовавшейся уже русской литературы; она слала свои отголоски даже через преподавание в лицее, стоявшее не на очень высоком уровне. Политические идеи XVIII века отражались в декабристской идеологии, которой Пушкин сильно увлекался.
Размер влияния рационалистического, материалистического по своему духу буржуазного просвещения на Пушкина особенно рельефно выявился, когда с Запада потянуло другим ветром — индивидуалистически-идеалистическим, иррационально-мистическим, когда на смену классицизму в литературу пришел романтизм. О литературных опытах Ленского, складывавшихся под влиянием немецкого романтизма и немецкой идеалистической философии, Пушкин писал иронически:
Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовем,
Хоть романтизма тут ни мало
Не вижу я…)
Можно попытаться возразить, что в этих строчках из «Евгения Онегина» нельзя видеть адекватного выражения собственного отношения Пушкина к романтизму. Мы уже знаем, что такое возражение было бы необоснованным. Сравнение с письмами и критическими высказываниями Пушкина доказывает, что они выражали подлинный взгляд поэта. Под романтизмом Пушкин, как мы уже указывали, понимал свободу вдохновения — и только. Школа романтическая «есть отсутствие всяких правил», — писал он. Общепринятое истолкование романтизма Пушкин отвергал.
«Под романтизмом у нас разумеют Ламартина, — писал он А. А. Бестужеву 30 ноября 1825 года. — Сколько я ни читал о романтизме, все не то; даже Кюхельбекер врет».
«Французские критики, — пишет Пушкин в другом месте, — имеют свое понятие о романтизме. Они относят к нему все произведения, носящие на себе печать уныния или мечтательности».
А уныние и мечтательность, то есть пессимизм и идеализм, были для Пушкина неприемлемы. Не идеалистическую субъективность, а реалистическую верность действительности в противоположность условной неестественности классицизма взял Пушкин у романтиков:
«Отказавшись добровольно от