Шрифт:
Закладка:
Пришел дородный Франсуа, взял барина под руки, увел в кабинет и там одевал, как малого ребенка.
Доктор констатировал поражение зрительных нервов, происшедшее на почве сильного нервного шока.
Выйдя от Готарда, Соланж долго бродила по улицам. Опять, как тогда, когда она бродила по мордовской деревне, ее объяла радость от ощущения того, что вот там, в доме, который она покинула, смерть и муки, а в ней уже совсем, совсем близко бьется нерожденная жизнь. Опять за эту радость ей стало стыдно, потому что эта радость была только е е радостью. Усилием воли она заставляла себя разбираться в этом, виновата она или нет в страшной болезни, поразившей доброго по существу человека.
Соланж заметила впереди себя фигуру мужчины. Он шел, прихрамывая и опираясь на палку. Для Соланж в нем было что-то знакомое, кажется, манера размахивать левой рукой или наклон головы или, может быть, чуть заметная косолапость его ног. Соланж бросилась было догнать его, но приостановилась. Она поняла, что это — Гранд. Он маячил перед ней, прихрамывая, удалялся, таял в тусклом свете рабочих кварталов. А Соланж все колебалась: догнать или нет? Догнать — он будет ей рассказывать о заходящем зареве электричества, она расскажет ему о безбрежной северной стране, которая в снеге, как в утреннем наряде, встречает восход своей звезды. А дальше что? Что будет дальше с Грандом и с ней? Дальше началось бы то простое, всегдашне-вечное, человеческое, на чем зиждется вся жизнь, без чего не было бы ни самой жизни, ни радостей, ни страданий, ни революций. Но э т о г о т е п е р ь ей, Соланж, не нужно.
Соланж вспомнила, что в ее состоянии утомляться долгой ходьбой вредно, и поспешила к дому.
* * *
Готард под заботливым присмотром Франсуа жил на вилле в Южной Бретани. Он больше никогда не видел ни лазури неба, ни лазури моря, ни румянца земли в лучах заходящего солнца, ни звезд, ничего живого и мертвого.
Кто-то взял глаза Готарда и положил их в гроб.
Но Готард еще больше прежнего любил теперь свою родину. Он написал пространное письмо руководителям французской жизни, в котором писал:
«В лице Москвы я и многие со мной ждали возвращения союзницы. Она пришла к нам, действительно, но пришла другой: черствой, заскорузлой, с ужасными, ужасными руками. Она не союзница наша больше. Она презирает нашу культуру, как чернокожие люди Африки. Но чернокожие для нас не страшны. А вот те, что в Москве… Как вы думаете, что они сделают, если им удастся выйти из этого нищенского состояния, в каком они находятся? Они сделают вот что, переарендуют у Ситроена Эйфелеву башню и вместо ситроеновских узоров зажгут ее своими словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Представьте-ка себе, что в течение всех вечеров и ночей «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» будет беспрерывно, ежесекундно маячить в небе красными буквами. Вот что, по-моему, грозит Парижу, столице Европы».
По ночам пустующий дом Готарда, черный и седеющий, с поднятыми постоянно шторами на окнах, никогда не освещающийся, уверенно-слепо смотрел на Парижский бульвар. Иногда консьерж-старик с длинным шатающимся зубом посредине рта — обходил дозором комнаты, где с каждой стены смотрели рожи, красные и раздутые, хохочущие над всеми революциями. Насмотревшись на них, консьерж иногда вдруг сам начинал громко смеяться ни над чем в особенности. А может быть, даже над собой.
* * *
У Соланж Болье родился сын — две капли воды рабфаковец Вася.
ПОВЕСТИ
От желтой реки
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Семинария сине-белого цвета смотрелась окнами в грязные воды озера. Татарские мечети тонкими полумесяцами косились в небо. Деревянные, кургузые дома выпирали навозные кучи к берегам озера.
А озеро молчало серой тоскливой молчью и хоронило далекое прошлое в своих водах.
Много столетий назад, когда Иван молился в походной церкви, когда свеча восковая догорела у первой бочки с порохом, когда порох, бочка, пыль пыхнули глубоко в подземелье и взметнули сырую землю, выворотив ее корнями к небу, бросив навзничь в сторону, дымя черным дымом из земной раны, — тогда татары бежали к озеру и топили в его водах серебряные тазы и ковши, кувшины золоченые с голубыми каменьями. Чалмы, унизанные серебряными нитями, куцые тяжелые сундучки с бухарским серебром — все это топили татары в воде. Не верили больше земле, потому что видели, как извергается она корнями вверх. В воду верили. И чтобы с высокой Сумбеки спокойно было стрелы с тетивы пускать в мужиков московских, чтобы не думать о закрытых зелеными шелковыми покрывалами, как шатры — женах, многие бежали к ним, хватали за белые руки и вели к озеру и вместе с серебряными сундуками, чалмами и кувшинами вверяли темной воде хранение сладчайших жен своих.
Аммог Мель-Мель
Ашкауанна.
Аммог Мель-Мель.
Молились по Корану. Двумя желтыми ладонями проворно отирали скуластые лица и печальными синими глазами смотрели на темную воду, куда ушли и серебро, и чалмы, и жены.
Давно это было, когда Иван на ковре, в шатре пестром, как купола Василия Блаженного, опустился на колени, помяв шаровары парчовые, перед евангельским богом, а потом, отвернувшись, дал знак мастерам немецким взрывать пороховые бочки… Давно это было… Сумбека покачнулась от взрыва, с нее посыпались стрелы татарские на Ивановых стрельцов…
Давно это было…
А теперь на том озере, где топили и серебро, и чалмы, и жен, стоит семинария учительская, и молодые лбы семинарские не раз майскими днями бухали в воду с разбега. Басовито смеялись, и до той стороны широчайшего озера докатывалась молодая октава:
Выехал поп Василий
На с-с-своей кобы-ыле…
И недалеко от этой семинарии, где учились премудростям бога-отца, бога-сына и бога-духа святого, евангельской премудрости, была другая семинария, медресе, где учили сынов татарских эфенди по-старинному, как тогда, много веков назад, просторно отирать руками скуластые лица, тянуть «Алла» на вечерней заре и верить, что нет бога, кроме бога. Магомет — пророк его. Корановой мудрости учили.
Кроткий евангельский