Шрифт:
Закладка:
— А мы совсем не остерегались и не заболели! Не верю я ни в каких микробов.
— Не видела, вот и не веришь.
— А ты видел?
— Я даже рисовал на доске. Их полно в учебнике по природоведению — в увеличении. Бактерии. Одни вроде пружинок, другие, как шарики, третьи совсем на червяков похожи…
Валек говорил гладко, с большой верой в себя и в свою книжную мудрость. И что удивило в нем Щенсного, так это недетский холодок в темно-карих глазах и выражение какой-то зрелой сознательности на хорошеньком личике с каштановой шевелюрой. Толстощекая шалунья Кахна была еще ребенком, Валек же держал себя так, словно ему открылось нечто особенное, чего Щенсному не постичь никогда.
Они расспрашивали об учебе во Влоцлавеке, о школах и учителях, но Щенсный этого не знал. И, увидев их разочарование, понял, что у Валека и Кахны своя жизнь, своя дорога, которую они с Веронкой до сих пор охраняли, чтобы по крайней мере младшие брат и сестра могли выйти в люди. Что ж, Кахна пойдет в пятый класс, Валек уже кончил семилетнюю школу, хочет учиться на механика… А он, Щенсный, будет по-прежнему едва писать и читать по складам. С Веронкой дело еще хуже. Веронку может любой обидеть жестоким, оскорбительным словом: неграмотная!
Вот она присела ненадолго, сложив на коленях руки, большие и красные от стирки и мытья полов; послушала с отчужденным и озабоченным выражением, о чем говорят за столом, и, вспомнив про кофе, снова ушла на кухню. Походка у нее была легкая, движения ловкие, точные, она была высокая и стройная, хотя и некрасивая. Ее портили тяжелые челюсти и большой, крепко сжатый рот. Смуглой кожей и иссиня-черными волосами она походила на брата, но в Щенсном было что-то необузданное, разбойничье, что привлекало, тянуло разгадать; Веронка же была вся видна и понятна, как раскрытая тетрадь с записью домашних расходов.
Валек учил Кахну, как ей держать себя в новой школе, чтобы сразу произвести благоприятное впечатление, потому что это самое главное. А Жебро расспрашивал отца, как попасть в его «Америку».
— Вы же знаете, каково у нас… Кабы не лошадь и вовсе не прожить бы. С лошадью еще можно немного подработать на вывозке дров из леса. Но разве это жизнь?! А вы получаете сто восемьдесят злотых в месяц, иногда даже двести! У нас лесничий и тот вряд ли получает столько. Опять же дом! Где это видано, чтобы за полгода обзавестись собственным домом?
— Я не за свои деньги построил, взял ссуду — теперь пять лет выплачивать придется. А что до работы, то ее тоже не даром дали. Пришлось продать землю на вступительный взнос, так сказать.
— А я коня продам! У вас тут как раз Цихович помер, вот бы меня на его место… Я рядом построюсь и будет у вас сосед-земляк, по гроб жизни вам благодарный. Помогите, ведь не разъела вам сердце «Америка» эта…
— Думаете, не разъела… А ведь она едкая «Америка», губит она человека.
Отец грустно улыбнулся под пшеничными усами, налил себе снова и, выпив, еще больше помрачнел. Водка действовала ему прежде всего на сердце, оседая там мутной тоскою.
— Нас пришло сюда девять. Девять мужиков без земли, без всякой опоры в жизни… Что нам тогда мерещилось? То же, что и вам: городская работа, восемь часов отработал — и отдыхай, хорошие заработки, собственные дешевые домики. Дешевые! Бог ты мой… Где они, эти домики?
Он положил перед собой на стол руки и начал загибать пальцы, перечисляя:
— Цихович сгорел на работе, Михальский спутался с уличной девкой и схватил дурную болезнь, ходит теперь весь в прыщах. Квапиш — что ни заработает, все пропивает. Казьмерчак, тот, правда, живет у себя, рядом с нами. Поглядите завтра, как он живет в яме, в «ковчеге» по-нашему. Копит на избу, но, пока накопит, через год-два, ему эта волглая земля кости проест — ревматизм он раньше наживет, чем хату. Холостяки смеются над нами и предпочитают в городе снимать угол у кого-нибудь. Кто знает, может, они и правы… Значит, кто же из нас всех построился? Только я да Корбаль. Мне тут один ксендз помог, а Корбалю… Он такой ловкач, что нам за ним не угнаться.
— Что же вы мне советуете?
— Сам не знаю. И в Жекуте плохо, и тут нехорошо. Заработки большие, но жизнь дороже и расход двойной. А что работа тут легче — не верьте. По мне, лучше в Жекуте двенадцать часов вязать стропила, чем здесь восемь на сдельщине вкалывать.
Он взял горбушку, разломил ее и, кладя на хлеб кусок колбасы, покачал головой.
— Да, да… «Америка». Вы говорите — полгода, и уже свой дом. А мне вот кажется, что она отняла девять лет жизни, половину моей крови высосала…
Щенсный уже проснулся и лежал рядом с Валеком, когда скрипнула дверь и в комнату вошла Веронка. Босая, в одной сорочке, с косами, как длинные черные змеи. Она несла в одной руке отутюженный костюм отца, а в другой — картинку из Жекутя. Картинка была, должно быть, снизу намазана клеем, потому что, приложенная к стене у изголовья отца, она тут же пристала ровно, нигде не морщась. Щенсный вспомнил, что сегодня воскресенье. Вчера, в субботу, уехал Жебро, а сегодня будет освящение дома.
Широкоскулая Веронка, бледная и похудевшая после болезни, казалась почти красивой, когда, улыбаясь, рассматривала на стенке Жекуте, где засиженные мухами бескрайние хлеба простирались от плоцкого до влоцлавецкого храмов, где пасся скот, крупный, красивый, и пастушок под грушей играл на рожке. Возможно, она еще верила в то, что Щенсный давно уже отнес к сказкам: будто есть где-то на свете такое село, благостное и сытое. А возможно, ей просто вспомнились все их скитания с этой картинкой и мать, которая, умирая, наказала ей заботиться о детях, а больше всего об отце, потому что он слабый и такой беспомощный, хотя сердце у него золотое. Не дождалась мама этого воскресенья, когда ксендз освятит дом, пахнущий свежей древесиной, и благословит его на долгие годы счастья и благополучия.
Щенсный осторожно вытащил из-под кровати сундучок, сколоченный из остатков от гроба Циховича, и выскользнул со своим праздничным костюмом в кладовку.
Когда он вышел оттуда в новом темно-синем костюме, в коричневых полуботинках, Веронка у плиты чуть не обожглась бульоном, который она как раз пробовала, а Кахна кинулась к нему, радостно визжа, что он такой красивый, ну совсем как