Шрифт:
Закладка:
— Батько, батько!..
— Боже праведный, помоги и мне сейчас так само! — молитвенно прошептал старик, упираясь руками в загородку трибуны.
Отец Пафнутий, стоявший рядом, услышал этот шепот и ободряюще улыбнулся.
Как у большинства неопытных ораторов, у Федорца были заготовлены только первая и последняя фраза.
Он начал:
— Родные сыны мои, товарищи моряки, не только Санкт-Петербург, но и крестьяне всея России надеются на вашу вооруженную помогу!
С высоты трибуны, пахнущей свежим тесом, Назар Гаврилович увидел, как от слов его, словно один человек, шелохнулась многоликая толпа. Люди тянулись к нему, приподымались на цыпочки, чтобы получше видеть.
— Заградиловки не дают нам никакой воли, ничего не можно ни продать, ни купить… а какая ж это жизня без торговли? Так, срамота одна и заушенье.
Люди стали дышать чаще. Из раздувавшихся ноздрей повалил парок, серебристым инеем оседал на черном ворсе матросских бушлатов.
Старик удачно выбрал время перевести дух, поправил красный бант, алевший у него на груди, и, разжигая интерес, произнес:
— Я расскажу такое, что вам даже и во сне никогда не снилось…
Толпа насторожилась, слушала внимательно, боясь пропустить хоть одно слово.
Назар Гаврилович принялся говорить о том, как коммунисты в деревнях силой забирают у мужиков хлеб. Приплетая небылицы, поведал о голоде. Перед его глазами встала на минуту босая, растерзанная Химка, и он во всех подробностях, со вкусом рассказал затаившим дыхание людям, как нищенка сожрала собственную дочку. Последнее время он сам, не зная почему, часто думал об этой девчонке, которую, может быть, даже и не видел никогда: мало ли их бегало по заросшим колючками улицам села!
Толпа загудела. Раздались залихватские высвисты, выкрики, улюлюканье: вот до какого безобразия довели власти народ…
— Опять же многие хлеборобы, особливо те, которые не согласные молчать, законопачены в подвалы Чека. А кто их оттуда вызволит, окромя вас, дети мои, как вы есть авангард революции? У всего народа только одна надея на вас.
Кулак умел управлять дикими, необъезженными жеребцами, мог пустить их в полет бешеным стелющимся наметом, так что со стороны казалось — они понесли, и никакая уже сила не сможет остановить их; мог и одним рывком вожжей укротить и даже задержать облюбованном месте бешеный конский бег. Сейчас он чувствовал такое же горячее возбуждение. Он был уверен — помани сейчас эту толпу, и она ринется за ним, куда он велит: на убийство, на разбой, на смерть; вот так же шли оголтелые толпы за батькой Махно.
Похоже, молодость его, с которой он расстался бог знает когда, воскресла снова. И, подумав об этом, Назар Гаврилович закричал с новой силой:
— Хлеборобу нужна своя, крестьянская власть, а ему насажали на шею разных стрекулистов в очках, с наганами при бедре. Раз свобода, так всем свобода, и мужику тоже подавай свободу. — Задевая по больному месту, напомнил: — Ведь вы тоже не графья какие, а мужицкие дети. — Памятуя наказ Петриченко, Федорец одним вздохом выкрикнул лозунг, зазубренный еще с вечера: — Вся власть Советам, но без коммунистов!
Где-то в самом конце площади ударили в озябшие ладоши. Толпа подхватила аплодисменты, и они пошли на трибуну, словно волна на берег. Матросы застучали сапогами, закричали, в воздух взвились бескозырки.
— Правильно!
— Верно!
— Крой дальше, папаша!
Ковалев подумал: «Такой может тысячи сбить с панталыку», выругался, передвинул маузер на живот, чтобы в случае нужды легче дотянуться до него рукой.
Охмелевший от счастья, Федорец пытался еще что-то говорить, подымал кулаки кверху. Но его уже никто не слушал. Слова его растворялись в шуме и бурных криках.
— Шаляпин не срывал таких оваций, как вы, — шепнул Петриченко старику, спустившемуся с трибуны прямо в объятия отца Пафнутия. — Спасибо, уважил. Не забудем вашей услуги.
— Слово имеет товарищ Калинин, — бесстрастно объявил председатель и принялся набивать махоркой обкуренную люльку.
Стало тихо, так тихо, что было слышно, как трещат от мороза голые деревья, окружавшие площадь.
Михаил Иванович поднялся на трибуну и сразу почувствовал, что момент трудный, невыгодный. Но ждать было нельзя.
— Товарищ Ленин послал меня к вам, в Кронштадт…
Тысячи голов повернулись на имя Ленин, произнесенное вслух. Рокот толпы затих на время. Калинин чувствовал себя больным, голос его звучал слабо, но он звал силу своих слов к должен, обязан был говорить, пробиться до сердца и разума сбитой с толку толпы. Здесь были враги, но были в трудовые мужички в бушлатах, классовым чутьем чуявшие правду революции, — но эту правду загородили от них клеветой. Несмотря на то что был болен, Калинин знал, что найдет в себе силы противостоять этой клевете. И он заговорил. Будто все было спокойно в Кронштадте и не назревал мятеж, Михаил Иванович стал рассказывать о ближайших задачах советской власти, о продовольственных трудностях, переживаемых рабочими на заводах, о мероприятиях партии и правительства.
Холодный ветер шевелил под руками Калинина исписанные листки, редкие снежинки падали на них, таяли на пальцах, бумага покрылась расплывшимися чернильными пятнами.
И по мере того как Михаил Иванович говорил, он чувствовал, что слова его доходят до толпы, что темное возбуждение, ее остывает и она загорается другим, светлым возбуждением. Когда он улыбнулся, тысячи людей, следивших за выражением его лица, улыбнулись вместе с ним; когда, говоря о голоде, нахмурился, суровые матросские лица тоже нахмурились.
Всегда, всю жизнь Калинин говорил только то, в чем был крепко убежден, и ему всегда верили. Сейчас он напряженно присматривался к слушателям, отделяя друзей от врагов, пытаясь разгадать козни, которые враги заготовили. Прямо к трибуне рвались бузотеры, презрительно смеялись, мешая слушать, выкрикивали угрозы. Но чем дальше говорил Калинин, тем больше людей слушало его, а он рубил толпу на части: одних поддерживал, других срамил, третьих призывал одуматься, пока не поздно.
— Ленин крепко надеется на Красный Флот и просил меня передать вам его коммунистический привет…
Загрохотали и долго перекатывались из конца в конец площади дружные аплодисменты.
Человек в черной шляпе, еще недавно кричавший о том, что большевики морят матросов голодом, с видом побитой собаки трусливо отошел в сторонку. Калинин слышал, как мастеровой в солдатской шинели зло ответил на ядовитое замечание соседа. Калинина слушали сосредоточенно, серьезно.
Погода все хмурилась, и снег на крышах потемнел. Калинин говорил уже полтора часа. Ему казалось, что голос его звучит уверенно и свободно. Но вот Калинин начал спотыкаться в речи, порою словно туман набегал на его глаза. Михаил Иванович напряг голос и вдруг с ужасом убедился, что не может больше