Шрифт:
Закладка:
XVII
Михаил Иванович, так и не вздремнув в эту ночь ни на одну минуту, в десять часов утра вместе с сестрой и секретарем Кронштадтского райкома партии отправился на митинг. Его знобило, побаливало горло. Перед выходом на улицу он проглотил какой-то горьковатый порошок, который дала ему Екатерина Ивановна.
По дороге встретили бежавшего навстречу Самохина, распахнутые полы его бушлата взлетали, как черные крылья.
— Товарищ Калинин, не ходите, богом прошу! Такая там собралась банда… Всякое может случиться.
— Ну, ну, — сказал Калинин, — мы же с вами не робкого десятка.
Когда Калинин и сопровождавшие его люди появились на площади, митинг уже начался.
Низкие, хмурые тучи придавили огромную толпу своей гнетущей тяжестью.
Вся обширная Якорная площадь была забита моряками и местными жителями.
«Густо стоят, как семена в шляпке подсолнуха», — подумал Калинин. На глаз здесь собралось тысяч пятнадцать. В президиуме Калинин увидел Ковалева.
Несмотря на такое скопление народа, было тихо, и слова человека, надсадно кричавшего с деревянной трибуны, отчетливо долетали до стоявших по краям площади. Калинин вслушался. Оратор отчитывался от имени делегации моряков, ездивших в Петроград выяснять причины волнений на фабриках и заводах. Сдвинув шапку набекрень, Калинин приложил ладонь к уху, чтобы слышать лучше. Этот человек без зазрения совести клеветал на большевиков, на советскую власть, на петроградских рабочих.
— Пролетарии красного Питера надеются на матросов, как на бога, верят, что вы незамедлительно придете и ослобоните их от комиссарского произвола, от сыска особых отделов, от насилия трибуналов! — размахивая короткопалыми руками, кричал оратор.
— Кто такой? — спросил Калинин, разглядывая распоясавшегося болтуна прищуренными глазами.
— Матрос с линейного корабля «Петропавловск», анархист Шустов. Из амнистированных, — заметно нервничая, ответил секретарь райкома. — Оплошали мы, вовремя не посадили его в каталажку.
Калинин направился к президиуму. Он шел быстро, некрупным телом разрезая раздававшуюся перед ним толпу. Его узнавали и давали дорогу. Там, где он проходил, вспыхивали аплодисменты; но не все приветствовали его, кое-где слышались угрожающие выкрики.
Увидев Калинина, Шустов смешался, скомкал речь, торопливо выкрикнул несколько контрреволюционных лозунгов, лихо плюнул с высоты и сразу исчез, словно ветром его сдуло.
Зачинщики мятежа толпились впереди, все они были вооружены. На небритых, невыспавшихся лицах их отражалось, как в зеркале, все, что накипело в душе: неуемная, бесшабашная жажда немедля броситься в драку, убивать, сокрушить всех, кто требует революционной дисциплины, сознания и долга, кто мешает разгулу и своевластию, — уголовщина вырвалась на волю, заразила и здоровых людей.
Совсем близко от Калинина стоял отец Пафнутий, переодетый в тесную матросскую робу, длинные кудлы его выбивались из-под бескозырки, из кармана бушлата безобидно, словно черенок люльки, выглядывало дуло нагана. «Анархист какой-то или актер», — подумал Калинин.
Калинина знали, и он заметил в устремленных на него взглядах восхищение им, не побоявшимся выйти на помост, чтобы успокоить, утихомирить разбушевавшиеся страсти.
Было холодно; многие курили, согреваясь табачным дымом.
С трибуны говорил низенький подвыпивший человечек в замасленной кепке с пуговкой. Он назвался рабочим с завода «Русский Рено». Говорил не спеша, картинно всплескивая узкими белыми ладонями, и каждое слово его, словно кусок угля, падало в постепенно разгоравшийся огонь, накаляло митинг.
— Какой он рабочий, переодетый эсер, говорун. Вон какие мягонькие у него ладошки, — язвительно проговорил Калинин.
Как только мелкорослый человек умолк, Ковалев оттеснил его и крикнул:
— Товарищи моряки, не поддавайтесь на провокацию заклятых врагов советской власти!.. Вот перед вами сейчас балабонил Артист-анархист, назвался рабочим, а во рту полно золотых коронок. Откуда у рабочего золотые коронки? — Ему удалось временно сбить азарт толпы, заставить слушать себя.
Густым, охрипшим голосом председатель оборвал Ковалева; у председателя была густая борода, наглые ноздри и агатовые жуткие глаза, как у архангела на иконах старинного письма.
— Товарищ Ковалев, тебе никто не давал слона! — и председатель с размаху стукнул пудовым кулаком по застонавшему столу. — Какая тут к черту дисциплина и демократия, коли ты, пользуясь своим комиссарским званием, прешься попереди всех, без всякой на то очереди? Хочешь высказаться — запишись в список. Подойдет черед, болтай сколько влезет, лишь бы слушали… Тоже мне фря.
— Прошу слова! — крикнул Ковалев.
Но говорить ему не дали: какие-то типы, пахнущие водкой, видимо выпущенные из тюрьмы арестанты, сорвали его с трибуны, окружили со всех сторон.
Тут же на его месте появился Назар Гаврилович Федорец. Румяное лицо старика казалось помолодевшим, губы алели, словно у полнокровной девки. Давно он ждал своего счастливого часа, и этот час, казалось ему, наступил.
— Это что еще за бородатое чучело? — озорно крикнул долговязый матрос-латыш…
— Я тебе покажу чучело!.. Это мой родитель, — огрызнулся Илько.
— Слово имеет представитель крестьянства, батька нашего матроса товарища Федорца, — объявил председатель, раздувая свои широкие ноздри, словно обнюхивая человека.
Толпа притихла. В большинстве здесь были крестьянские парни, им всем хотелось узнать от деревенского человека, как там, в деревнях, идет жизнь.
Федорец медленно, чтобы подогреть ожидание, направился к трибуне. Подготавливая его к выступлению, Петриченко поучал: речь нужно говорить короткую и бить по самому больному месту, чтобы сразу подчинить слушателей, иначе — грош ей цена; чтобы речь имела успех, надо завоевать внимание толпы и удерживать его до конца выступления.
Готовясь к этому дню, Назар Гаврилович не раз вспоминал выступление Махно, когда он приезжал в Куприево. Речь батька была резкая, но нескладная — опубликуй ее в газете, и читать будет нечего. И все же он запомнил ее по гроб жизни. Микола после рассказывал, что Махно никогда заранее не писал текста своих выступлений, даже не делал наметок, говорил все, что приходило в голову. Но речи его словно прожигали насквозь.
Тогда, выступая в Куприеве, Махно стоял на сиденье тачанки, застланном дорогим турецким ковром, освещенный красным светом заходящего солнца. Размахивая маузером, он разъяренно поносил советскую власть. Многочисленная свита его — бородатые дядьки в чумарках, крытых дорогим сукном, знаменитые на Украине атаманы всех калибров держались на почтительном расстоянии, зная, что батько, войдя в азарт, может, чего доброго, рубануть зазевавшегося соратника кавалергардским палашом, болтавшимся у него на боку. Такие случаи бывали не раз.
В небе, будто хлопья сажи над пепелищем, кружили вороны, и, когда одна из них пролетала низко, Махно не целясь, неожиданно для всех выстрелил. Подраненная птица свалилась в толпу и затрепыхала крыльями, разбрызгивая кровь. В тот же миг Махно упал на сиденье тачанки, крикнул: «Пошел!» Застоявшиеся жеребцы рванули с места, и через минуту атаман исчез в розоватой пыли, поднятой колесами, будто