Шрифт:
Закладка:
Он сначала хотел его убить, прихлопнуть, мерзкие они все-таки существа, что и говорить. Помнил с детства все эти рассказы в летних лагерях, типа пауки по ночам заползают в людей через открытые рты и там разворачивают свою деятельность. Такое себе удовольствие, конечно. Плюс говорят, что если убить домашнего паука, то тебе сразу простят кучу заработанных грехов, что-то типа от семи до сорока, но платить за это тоже придется не в рублях, а болезнями и смертями близких. По легенде, его покойный отец так перед материными родами прихлопнул с дури одного, а через час сына с того света доставали. Тьфу-тьфу, выкарабкался. Но отец, конечно, не думал – не гадал, может, поэтому так рано умер. Сына вроде бы как вернули, да, получается, жертва уцелела, а расплаты так и не случилось. Он его почти не знал, ему только вот год стукнул – и отец ушел, оставил их с матерью одних, хотя был ну совершенно здоров. Просто вот щелк – и все, на паутинке его туда и подняли. Ей, конечно, одной пришлось тяжело, она всегда повторяет, что была за ним, как за каменной стеной. Слава богу, бабка тогда еще была жива, следила за ним, пока мать работала, он, можно сказать, с ней вырос. Но он был это, очень спокойным ребенком, никому крови не портил. Больше всего в детстве любил по лужам шлепать и потом оборачиваться и смотреть на свои следы, ну хохма. Типа кто-то невидимый за ним шагает. Послушный был очень: говорили ему есть – он ел, клали его спать – он ложился и спал, как убитый.
Мне казалось, в мой мозг входила игла. Меня мутило, как будто бы меня накачали чужой кровью. Я летела в бездну мешающихся звуков и мыслей со скоростью триста пятьдесят ударов сердца в минуту. Страшно хотелось воды, но я не могла сдвинуться с места. Отцепиться руками от промасленной столешницы, ушами от говорящей стены. Из меня что-то лезло, исторгалось, превращая меня в подопытное человеческого партеногенеза или монструозных родов без смазки материнского инстинкта. Сами будете или режем? В небольшой складке под грудью новообразовался прудик пота, который теперь растекался от подмышек по локтям и по спине. Я будто бы находилась под открытым небом параллельной вселенной, где, прежде громко зыкнув, вдруг сорвался ливень. Тем временем внутренний голос, живущий где-то в районе солнечного сплетения, пытался доораться до меня сквозь бурлящую грозу – очнись, ненормальная, тебе нужно что-то решать! А я сквозь бетон и кровавый метроном слышала только – или оно лишь мерещилось мне – прокуренный рассказ от его первого широкопористого лица, чье выражение неизменно напоминало мне физиогномический анапест.
…ногти у нее были это, как у беркута, длиннющие. Она их за завтраком красила красным лаком, а потом, как поедим, шла с ними посуду мыть, чтобы смылось лишнее с кожи. Для аккурата. У нее уже тогда руки ощутимо тряслись. И вот она кран откроет, посуда громко бьется друг о друга, вода летит на пол. Зато ногти красные. Женщина, что сказать. Мы с ней, пока я не повзрослел, все мое детство спали валетом на одной кровати, а мать на раскладушке рядом, квартира была махонькая. Она когда просыпалась, вставала, – ты слышишь там, да? вот, я еще лежал и чувствовал, как простыня под ней пахнет хлебом или какими-то гнилыми цветами, этот запах у меня до сих пор вот тут стоит. (Долгая-долгая пауза.) Мы с ней часто ребусы решали, из таких книжек, которые в Роспечали продаются. (Смеется.) Отгадывали по очереди, слово она, слово я, слово она, слово я. Мне там однажды попался «сфинкс», я отгадать не мог, потому что тогда это слово не знал. Ну, мне лет шесть, наверное, было. Бабка все смеялась, а я злился, не понимал, что тут смешного. Это я только когда вырос, понял, что у детей вообще нет чувства юмора. Как и у совсем старых стариков, это у них общий знаменатель. Ну и это. Бабка меня вырастила и вот так совсем состарилась. Перед самой смертью в детство впала, превратилась в старую девочку. Мы как бы местами поменялись. Теперь это я слушал ее рассказы, как прошел день в школе и…
Я больше не могла этого выносить. Не могла, я не могла, не могла не могла не могла не могла я этого больше выносить не могла никак не могу этого выносить я не могу я не могу не могу я слышишь я не могу не могу так больше я больше так не могу. Удар руки о картонную стену. Э, у тебя там все в порядке? Я почти закончил. Одну штучку тут подкрутить осталось, и все. А похороны ее, знаешь, как-то почти мимо меня прошли, я постарался там ничего не видеть. Вроде бы было что-то, церковь, старухи, платки, все как полагается, но деталей, хоть убей, не помню..
Все. С магнитной ленты для ножей на меня сверкнула сталь лейкоцитного цвета. Идеально, учитывая, что все самое главное в этом мире именно белое – от молока матери до книжных страниц. Бить в ноги нельзя, в них никогда правды нет. В спину тоже – там у него решетка скелетных доспехов. Тогда как повернется, сразу в живот и вдругорядь туда же. Еще помни, что все, что для тебя право, для него лево, не забывай. В глаза не смотри – собьешься. Дыши и думай. Вслух не вой, – наставительно говорила мне кухня, тараща на меня глаза, где отражалось мое состояние. Ну, пошла, девочка, пошла, златокудрая.
Я развернулась, сжимая в правой руке взмокший скользкий нож. С позвоночника сестринского лимона, пересаженного осенью в большой серый горшок, хрустнув, оторвался кистеобразный лист. Перевернувшись несколько раз в раскаленном воздухе, он, как тень, исчез под столом, отброшенный волной моего сердцебиения. Эта картина на сущую секунду – словно кто-то хлопнул в ладоши и остановил время – перенесла меня в едва уловимый памятью, полузадушенный момент моего детства, когда я после школы отправилась на городское озеро, у нас, на Урале, увидеть лебедя, который, по рассказам, прибился к камышовым зарослям. Тепло и в ноздри бьет черемуховый город, на завтра