Шрифт:
Закладка:
— Там верблюды, это я знаю. Но что там можно купить?
И узнав от меня, что Туркестан славится рисом и изюмом, он передал меня на попечение других чекистов, а сам бросился занимать деньги в городе, а план такой: раздобыть 300 тысяч, приобрести на них рис и изюм и потом продать этот товар в Орле… Поздно ночью часа в три должен был придти наш поезд, и я с большим удовольствием проехался на вокзал на крестьянских санях, на тощей лошаденке, которой правил обыкновенный орловский мужичок. Ночь стояла зимняя, морозная; кругом сугробы, ветер, мелкий снег. С чекистами по дороге мы совсем подружились. Но, конечно, на железной дороге обычные перебои: поезд опоздал на 20 часов. Мы наскоро обошли вокзал, посмотрели толпу, буфет, агитпункт, и так как поезд снова на сутки опоздал, я провожу среди чекистов уже третьи сутки. Лишь изредка выхожу подышать свежим воздухом или помыться ледяной водой из бочонка во дворе.
Знакомый мне комендант Губчеки лишь однажды пришел меня проведать, в покаянном настроении он тихонько жаловался:
— Больше не могу тут служить. У меня жена, ребенок. Когда приедет Поляков из отпуска, я попрошусь назад начальником тюрьмы в Ливны…
— Скажите, комендант, много людей вы расстреляли?
— Упаси Боже, я никогда не расстреливаю. Я только по обязанности бываю при расстрелах. Раз тридцать я исполнял это дело, а потом отпросился. Так и сказал Полякову: больше не могу…
Впрочем, все это он говорил на своем польско-немецком диалекте, и понять его трудно. Чекисты его ненавидят, очень боятся и громко ругают его за спиной, говорят о зверской жестокости этого толстого рыжеусого человека…
Комендантская представляет собою довольно большой зал частного реквизированного дома. Кругом жесткие диваны со спинками и лакированные столы. В переднем углу небольшой стол, за которым сидит дежурный. Посреди комнаты железная печурка, из тех, которые в отличие от «буржуек» называются «свинками», а по закоптелому потолку проходит дымовая труба. Недалеко от печки стоит расстроенное пианино, и каждый входящий считает своим долгом что-нибудь побарабанить на нем, припевая обычно что-нибудь похабное. На стене расклеены приказы, циркуляры, список служащих Губчека. Их 80 человек в списке: просматриваю фамилии и нахожу больше половины знакомых. Это все «испытанные и твердые коммунисты», дежурившие при нас в Централе. По большей части они и толпятся в комендантской. По-видимому, режим свободы торговли и отсутствие в Орле всякой политической жизни сказывается на делах Чеки: ей мало приходится работать. Чекисты приходят и уходят, шатаются по улицам, промышляют муку и соль. Видно, публика плохо ест — и ругает начальство. А в остальное время балагурят, поют песни, пекут из неквашенного теста лепешки на печке и спят вповалку, не раздеваясь, на столах, на диванах. «Операции» бывают здесь все реже и безрезультатные.
Больше всего меня поразило, что среди чекистов почти нет коммунистов. В Чеку — допустить нейтральных, беспартийных. И затем, почему бы чекистам не записаться в партию? Оказывается, дело не так просто. Большинство чекистов — простой народ, черная кость. Они ничем не отличаются от городовых и жандармов, только помоложе и пограмотнее. А многие ли из рядовых полицейских старого режима занимались политикой, входили в Союз русского народа или Михаила Архангела? Только наиболее ретивые и наиболее способные. Так и здесь. Судьба этих крестьянских сыновей и подгородных мещан сложилась так, что на долю их выпала служба в Чеке. Это — профессия, занятие, служба, не больше. Кто освободился таким путем от мобилизации на фронт, кто соблазнился двумя фунтами хлеба в день и жалованьем, кого потянуло русское озорство, а кто по неспособности к производительному труду пошел в чекисты. Одному льстит, что его сверстники, с которыми он в детстве играл в бабки, сейчас его побаиваются, а другого прельстила бездельная, легкая жизнь и безнаказанность человека с ружьем.
К партии, к коммунистам у большинства чекистов сложилось отношение почтительное и боязливое, как к господам, барам, а в глубине души царило к ним равнодушие или недоброжелательство. Когда в комендантскую пришли звать на собрание коммунистов, из двадцати присутствующих только двое поднялись и ушли, а кто-то из «кандидатов» даже выругался по матушке. Из знакомых по тюрьме чекистов, а их я подсчитал до 45 человек, всего 2–3 рабочих, одеты победнее, не по-солдатски, как обычно, просили у нас почитать книжечку. Держались в стороне от нас, заключенных, остальные крестьянские дети, 18-летние парни, выросшие в годы Гражданской войны, не знающие другого режима, кроме коммунистической диктатуры, малограмотные и незлобивые парни. Анархисты и левые эсеры их сейчас же «разлагали», и они охотно добывали на воле махорку в обмен на всякие изделия из казенного материала: на туфли, салфетки и пр. Мы много смеялись над одним юным чекистом, который, придя в тюрьму, первым делом спросил Павлика, левого эсера, передал ему поклон от чекиста Степы и во время обеда хлебал из одной миски с Павликом, сидя у него в камере. Были, конечно, и чекисты, любившие держать фасон: они холодны, официальны. Другие чекисты тупы, глупы, придирчивы; боясь и своего, и тюремного начальства, они делали нам замечания, что-то заносили в книжечку «для доклада» или просто начинали с площадной ругани, таких мы быстро осаживали. Помню, одного чекиста я отослал с запиской к Полякову, в которой указывал, что этот испытанный и твердый коммунист ругается, как пьяный извозчик. Чекист упирался, не хотел отнести этой записки, но мы настояли. Кстати, именно с ним я особенно разговорился в комендантской. Он оказался общительным, разбитным парнем, бывшим приказчиком в лавке гробовщика, при общем смехе рассказывавшим о том, как он за отсутствием квартиры тайком от хозяйки спал в глазетовых и бархатных гробах… Внимание мое привлек чекист со строгим интеллигентным лицом в длинном пальто с красными нашивками. Он подсел ко мне и тихонько рассказывал о своих переживаниях на фронте в Тамбовской губернии, откуда он недавно уехал. Он — коммунист, из красных курсантов, временно командированный в Чеку. Он