Шрифт:
Закладка:
Вот опять нажата не та клавиша, а точнее сказать, не следовало мне подходить к телефону. Этим я как бы подтверждаю: все в порядке, все на месте. Полковник Величко — на своем посту, а я — на своем.
После обмена традиционными поздравлениями Константин Федорович спрашивает:
— Как морально-политическое? Инцидентов нет? Жаль. Был бы ты, Борис, парнем смышленым — звякнул по ноль-два, а я бы с опергруппой примчался к вам, поднял бы символический бокал.
— Скучаете, Константин Федорович?
— Да нет, работы хватает. Только что приехали. А ты, слышу по голосу, в норме.
— А когда я бываю не в норме, Константин Федорович?
— Это верно, — рокочет трубка. — В этом отношении ты молодец. Решительности бы прибавить, напористости… Ну, добро. Зови хозяйку.
Хозяйка нынче — Жанна, а Елена Ивановна встречает у родственников.
Зову хозяйку, она бегала к соседям за какими-то уникальными магнитофонными записями, — жакетик накинут на плечи. А сам — чтобы не заставили опять танцевать — выхожу на балкон.
Тепло. Падает медленный снег. Как в театре. Окна все, за редким исключением, светятся. Типичная новогодняя ночь. Но я ли это на балконе? Если я, то — зачем? Все в порядке, все на месте. Разве? Решительности бы мне прибавить, напористости. Как это понимать?
Разговор у Жанны с отцом недолгий — ее шаги, оборачиваюсь.
— Боренька, вы простудитесь, — тоном строгой наставницы.
— Нет, — говорю, — тает.
Тает или не тает, но внизу, под водосточными трубами, — серебряные пятна. Облокотившись на перила, мы смотрим вниз. Не может быть, чтобы таяло. А я говорю, что может. Вот и стоим. На балконе. В новогоднюю ночь. Мы это стоим или не мы?
— Как вам — Лина? — спрашивает она. — Правда, интересная?
В таких случаях обычно отвечают: не в моем вкусе. Чтобы не задеть женского самолюбия.
Я этого не боюсь, подтверждаю:
— Хороша.
Самолюбие ничуть не задето. Напротив, мы рады, что мнения сошлись.
— А как — Вадим?
— Душа не лежит, — отвечаю я.
Жанна огорчена:
— Правда? — Не верится ей. — Он, конечно, колючий. Со странностями, может даже показаться. Но добрый. У него, Боренька, трудная жизнь.
Трудная? Вот уж не сказал бы. Немного наслышан — через Лешкино посредство. Семейка зажиточная — живут припеваючи. К тому же — даром хлеб не едят. Все трое — по работе — на хорошем счету. В чем же трудность? В красивой жене? Так у них же демократическая республика, если это не вранье. Я, Жанна, с малых лет без отца, мать — инвалид, еле школу закончил, а студентом сестренок вытягивал, да и сейчас… Зарплата приличная, побольше, чем у квалифицированного инженера, а порассылаешь почтовые переводы — и сам в долгах. Впрочем, это не так существенно, есть и другие обстоятельства...
Молчу, конечно, Жанне на жизнь не жалуюсь.
— У каждого свое, — говорю.
— И у вас?
— У меня? Да что у меня… Лишь бы работалось.
— Вами довольны, — говорит Жанна. — Даже очень.
Не знаю, — дочери начальника виднее. В том-то и беда, что ей виднее, чем мне. Если так будет продолжаться и дальше, я перестану верить в свои способности и каждую возможную удачу буду воспринимать как милость счастливой судьбы.
Мы стоим, облокотившись на перила, плечом к плечу, но лица ее я не вижу.
— Почему вы, Боря, последнее время избегаете меня? — спрашивает она.
Вот бы и ответить. Вот бы? Непременно нужно ответить, удобнее случая не представится. Что может быть естественнее, чем ответить, когда тебя спрашивают? Что может быть проще: сказать правду!
— Избегаю?
Не та нажата клавиша, это промедление. Это все равно что возмутиться неуместным вопросом. А все на месте, все в порядке, я на своем посту.
Новогодняя ночь. Зачем ее портить? Но почему я так убежден, что испорчу? Вы ошибаетесь, Константин Федорович: ваш подчиненный страдает самоуверенностью, а не наоборот. Ваш подчиненный болтает о диапазонах, а на самом деле прячется за ширмой. От кого? Даже от самого себя.
Избегаю? Да, избегаю. Но уже — поздно, я слишком промедлил и, стало быть, уже ответил на неуместный вопрос.
— Жизнь прекрасна, — говорит Жанна. — Прекрасна, даже когда нагромождает вокруг нас горы трудностей или подвергает нас суровым испытаниям. В прошлом веке я, наверно, была бы примерной христианкой; я считаю, что есть и такая форма борьбы: терпение. Смирение — не скажу, боюсь сказать: вы меня осудите. Но терпеть — разве это крамола? Терпеть — это значит не нахальничать в жизни, не предъявлять ей чрезмерных требований. Счастья для всех не бывает. И не будет. Даже при полном коммунизме. Но чужое счастье — это тоже счастье. Вот что будет. Вы простудитесь, Боря. Пойдемте.
Она притрагивается к моей руке, — я вздрагиваю. Хочет доказать мне, что я замерз? У нее рука теплее. Мы стоим на балконе в новогоднюю ночь, а жакет сползает с ее плеча, — разве я не должен помочь ей? Руки наши сходятся, плечи тоже, — неужели я обнимаю ее? Я это или не я? И она ли это? Теперь я вижу ее лицо: оно точно такое же, как в ту ночь, в оперативной «Волге», когда мы ехали на происшествие. Такое лицо было у нее лишь однажды — и вот теперь опять. Наши губы сходятся, как и наши руки. Мы столько уже знакомы, — неужели это у нас впервые?
Молчим.
— Я, кажется, испачкала вас помадой, — говорит она наконец и крошечным платочком вытирает мне губы.
А я уже прихожу в себя, начинаю различать звуки, доносящиеся из комнат, мне чудится голос Бурлаки. Но не было его с нами, он дома, со своей Машкой, — откуда же ему тут взяться?
Конечно, никто не видел, как мы целовались, но на балконе нас увидели. Потому что в третьем часу ночи в квартиру действительно вломился Бурлака и первым делом стал требовать меня, — черт его принес.
Он в меховой куртке нараспашку, в ушанке набекрень, красный, как с ядреного мороза, со всеми обнимается, без разбора, и всех норовит куда-то утащить.
— На воздух! — командует. — Нечего коптиться. Левое плечо вперед!
Его там ждут внизу — орава любителей ночных прогулок — и, конечно, Машка.
Он и на меня набрасывается — с братскими объятиями, тянет на кухню: есть разговор. Новости, что ли? Дома не накормили: лезет руками в блюдо с недоеденным холодцом.
— Вилку дать?
— Слушай: взялись помаленьку опрашивать жильцов по Энергетической, десять — через паспортный отдел и частично — ОБХСС. Под предлогом той