Шрифт:
Закладка:
Вблизи шоссейной дороги, около лощины, были замечательные по своей величине и запутанности пещеры, которые образовались от добывания мелкого камня для шоссейных дорог. В пещерах этих пряталось много крупного и мелкого жулья, да тут же находилось немало и важных преступников. Найти их не было никакой возможности. Они проживали там и лето, и зиму, так как под землей тепло. Меня водили в эти пещеры, без проводника оттуда и не выйдешь. Все они усеяны коридорами в разных направлениях; они, словно раки, расползаются во все стороны. Жутко показалось мне там. Не знаю, существуют ли они теперь или завалены.
Далее по шоссе за этой низиной находилась деревня Нижние Котлы опять-таки на крутой горе, а за ней — село Верхние Котлы, откуда, по сказаниям историков, выстрелили из пушки пеплом сожженного загадочного первого Димитрия Самозванца. Близ этого села поворот к знаменитому селу Коломенскому, куда ведет хорошее шоссе.
Село Коломенское не принадлежит к Серпуховскому тракту, и о нем не место здесь говорить.
Вернусь к нашим кабакам, которые были как бы центром окружающей местности. Во-первых, около них и поблизости были рогожные фабрики; одна, как я сказал, Власа Емельянова — с двумя тысячами рабочих, а другая, только что выстроенная, — Беляева с полутора тысячами рабочих, Нижние котлы бойни, заведение Шарапова. В летнее время у нас в кабаках бывала масса рабочих с кирпичных заводов, рабочие-камнеломы «из пещеры», проезжающие крестьяне-огородники из ближних сел и деревень, дальние проезжие и прохожие. У нас было людно уже от одних рогожных фабрик. Судите, как было людно, если в летний день продавали одного пива на семьдесят рублей.
Когда зачиналась «Южная», как тогда называли Курскую железную дорогу, еще много двигалось народа по этому тракту и заворачивало в наши кабаки. Бывало, завернет зимним студеным или непогожим днем какой-нибудь «севастополец» или «николаевец» из-под Варшавы, поднесешь ему стаканчик вина да щей нальешь, и он начнет свои рассказы о Севастополе, о Польше, и долго, бывало, слушаешь его и жадно запоминаешь.
— А куда же ты бредешь, кавалер? — задашь ему вопрос.
— А до дому. В Костромскую, стало быть, губернию.
— Да есть ли у тебя кто дома-то? — снова спросишь его.
— А кто-е знает. Чать, все померли. Как в службу ушел, ни весточки не получал. Двадцать пять лет вот царю и отечеству прослужил и теперь остался, должно быть, один у бога, как перст. А была жена молодая и детки уже было пошли, — грустно заключит он и смахнет тяжелую, невольную слезу.
А иной, чтобы забыться, под лихую гармонику да гитару в задорный пляс пойдет. А там разом оборвет да и промолвит:
— Довольно наплясался за службу-то. Поиграли по спине палочками — словно на ней струны натянуты… Пора до дому, к погосту ближе.
И, укрывшись от холода чем можно, скажет:
— Прощайте, благодарю за угощение! — и зашагает вдоль дороги к Москве, а в лицо ему вьюга хлещет…
Любил я в такие дни поторчать в кабаке и послушать рассказы бывалых людей. Заходили отдохнуть богомольцы и из Киева, эти летом больше. Усядутся у кабака на траве и пойдут выкладывать о святынях Киева, о нем самом, о пути туда, и их слушаешь развеся уши. Были удивительные мастера рассказывать. Были между ними и прямо поэты; он тебе так иное место разукрасит, что и не узнаешь его, когда попадешь туда потом. Наговорит тебе о чудных, ароматных ночах в степи, о темно-синем усеянном звездами небе, которые так близко, что хоть руками хватай, о голубоватой луне, о реках, что широким раздольем разлеглись в степях, о певцах-бандуристах и о добром и ласковом привете хохлов. Иной так говорит, будто ручеек журчит, — слушаешь его и улетаешь мыслью в те счастливые края, где и реки текли сытою,* и берега были кисельные.
Вернемся в Москву. Конная площадь. Дровяная и Коровья площади, как окраины Москвы, можно отнести к району Серпуховской заставы. Конная площадь занимала пространство около квадратной версты, по крайней мере вдоль она была немного менее версты, а в ширину — около полуверсты. В осеннее и вообще дождливое время она была вся сплошь покрыта такою густою грязью, что, бывало, еле ноги вытаскиваешь. Посреди этой грязи стояли так называемые «прясла», в которых устанавливали выведенных на продажу лошадей.
В базарный, а особенно в воскресный день народа была масса. Крик висел в воздухе. Цыгане, эти маклеры по покупке и продаже лошадей, усиленно орали, стараясь криком убедить покупателя в добрых качествах лошади. Без них, действительно, пришлому человеку нельзя было ни купить, ни продать лошади. Цыган оборудует это и ловче, и скорее, не упустив случая, конечно, и «нагреть». Но замечательно вот что: если незнакомый покупатель даст цыгану разменять хоть сторублевую бумажку, он непременно вернется: не было случая, чтобы цыган скрылся с деньгами.
У цыган и барышников существует свой жаргон, куда вошло каким-то образом немало татарских слов, как, например: «бешь-алтынный» — пятиалтынный; «бешь-дерив» — пять рублей; «онбешь», происшедшее от «онец» — десять и «бешь» — пять; «алтыги» — шесть рублей; «экиз» — полтинник; «жирмас» — двадцать… Говорят на этом жаргоне очень быстро, как на родном языке. У них в этом случае доходит даже, так сказать, до кокетства — так, в разговоре вместо «лошадь» они говорят «лохать». Одно время они каждого мужика звали почему-то «Фролка». Цыгане эти больше из Грузин да из Донской слободки, что близ Донского монастыря. Барышники преимущественно из Рогожской, от «Креста», из Верхних Котлов.
На Конной были барышники, которые торговали «графскими» лошадьми, таковы: Островский, братья Илюшины и некоторые другие. Лошади у них хорошие, и они поддерживали свою репутацию.
На Конной, конечно, практиковалось кнутобойство, свистевшее весь базар в воздухе. Даже пятилетний цыганенок, увязавшийся с отцом на Конную, и тот размахивал кнутом. На Конной кнутом наказывали и преступников. Но это, собственно, было не на Конной, а на Дровяной и Коровьей площадях, что за Конной. Не только вид черного, мрачного эшафота и казни на нем кнутом или плетьми, но даже и самое воспоминание об этом вызывает омерзение, и перо валится из рук…
Калужская застава
Калужская застава — не из бойких.