Шрифт:
Закладка:
— Александр Константинович, тебя ведь велено взять.
— Бери, — спокойно отвечал Щелканов.
— Нет, уж ты лучше сам поди, — упрашивает его хожалый.
— Подожди, я напьюсь чаю, — сказал Щелканов и стал пить чай.
Напившись, Щелканов сказал хожалому:
— Пойдем, черт с вами, надоело все мне! — И пошел в частный дом, где его и посадили в кутузку.
Все это мне рассказывал его брат, живший у нас в работниках, тоже жулик не последний, но из мелких. Я часто слыхал, как этого брата, Сеньку, упрекали:
— Куда тебе, дураку, до брата, тебя бить мало. Тот был орел, тот такими делами ворочал, что тебе, глупой собаке, и в дурацкий лоб не влетит.
Сенька очень обижался на это.
Александр Щелканов был сослан в Петропавловский порт, на Камчатку, и оттуда прислал свой портрет, писанный каким-то арестантом. Действительно красив, и фигура молодцеватая, и лицо, полное энергии. Где ж такому бояться хожалых и будочников тогдашней полиции? Да он, кажется, и высших-то чинов в грош не ставил.
Сенька потом тоже был сослан на поселение. Другой, некто Григорий, сидел в арестантских ротах и, торгуя там вином, нажил деньги. Были и такие, которые грабили самих воров. Стоит такой где-нибудь за углом и ждет, когда пойдет вор, хорошо зная, что тот пошел воровать. Дождавшись, он его останавливал и уговаривал отдать половину.
Конечно, такой человек обладал огромной силой, а кистеня он не боялся — сумел бы увернуться и пустить в ход свой. Иногда в этих случаях происходила драка, половину все-таки приходилось отдать.
Однажды эти молодцы вывезли весь чай из магазина Коченова, находившегося в доме Хомякова, у старых Триумфальных ворот.* Да и вывезли-то на санях, хотя дело происходило летом, чтоб не было грохота по мостовой.
Рогожская горела не раз, и, как я сказал, пожары были колоссальные. В 1862 году, 2 июля, в шесть часов вечера, загорелось в одном доме, в сенях, как говорили, от варки варенья. Дом был деревянный, и его вмиг охватило огнем. Не прошло и часа, как горела уже вся улица. Поднялась буря, пожар разгорался все сильнее и сильнее, и к полуночи пылало 165 домов; горели четыре улицы и переулки.
Пожарные съехались со всей Москвы, но что они могли сделать с этим морем огня? Деревянные дворы и дома пылали адским огнем. Небо было красное. В воздухе летали пылающие клоки сена, рогож. Отчаянный крик народа, ржанье лошадей, мычанье коров… Гонимые паникой и животные и птицы лезли в огонь. Над страшным пламенем взлетела стая голубей и погибла в огне.
На близлежащих улицах все было собрано в узлы и сложено на возах, люди не спали и готовы были каждую минуту выехать куда глаза глядят.
За валом стоял дегтярный двор, на котором всегда были тысячи пудов дегтя в бочках, — перекинуло и туда, и он запылал. Черный, густой дым повалил от него, а по земле тек горящий деготь. Народ просто обезумел.
Вся Москва съехалась на это невиданное зрелище. За водой ехать было далеко — на Яузу, а к ней надо было спускаться и подниматься по очень крутой и высокой горе. Колодцы все иссякли, большинство из них было в огне.
Горели Воронья улица, Тележная, 2-я и 3-я Рогожские улицы. Квадратная верста или и того больше была объята пламенем. Пожарные и лошади их обессилели; наконец бросили тушить, предоставляя все воле божией. До нас не дошло, огонь был удержан большим садом при доме Ширяева…
Я ужаснее этой картины разрушения ничего не видел. Просто какая-то гибель Помпеи. Пепел наполнял весь воздух, словно из вулкана, а льющийся деготь, сало и разные масла представляли нечто вроде лавы.
Три дня и три ночи пылало, накаляя воздух, и без того раскаленный днем горячим солнцем. Народ как-то отупел, выбившись из сил в борьбе с этой неукротимой стихией. На тех улицах, куда пожар не достигал, народ по ночам толпился на улицах, а многие так и спали на приготовленных к отъезду возах.
После трех суток огонь стал стихать, пламя прекратилось, но по земле оно стлалось еще сильно и грозило новой опасностью.
Все московские власти съехались на пожар, были вызваны целые полки солдат на помощь несчастным и для охраны имущества, но о грабежах ничего не было слышно, хотя, вероятно, карманники не зевали и обчищали погорельцев.
Немало было совершено подвигов на этом пожаре. Всякая вражда была забыта — все соединились в какую-то братскую семью. Новодеревенские крестьяне лезли в огонь и спасали что могли, и помогали чем могли. Они оказали немалую услугу собой и своими лошадьми, увозя с пожара, по просьбе владельцев, их имущество. Говорят, один извозчик вывез со двора троечный воз в 200 пудов. Одна телега, окованная железом, весила 80 пудов, да клади было пудов 120; хотя мостовая на дворе была и поката к воротам и гладкая деревянная, но стронуть с места такой воз не шутка — надо было иметь силу. Когда этот извозчик показался на улице с возом, так народ ахнул даже.
С проведением Нижегородской железной дороги, хотя еще и далеко не до Нижнего, Рогожская начала приходить в упадок, а этот пожар убил ее окончательно. Она опустела. Я жил в Рогожской до 1886 года, а многие дома еще не были отстроены, и улицы опустели, словно Севастополь после погрома.
По оставшимся дворам стали селиться живейные извозчики, а когда железная дорога доведена была до Нижнего, Рогожская совершенно опустела, и по Тележной хоть кубари гоняй.
Тракт, ведущий из Москвы через Рогожскую заставу, — очень интересный тракт. Вся Владимирка* полита горькими, жгучими слезами: по ней прошел в далекую Сибирь на каторгу, звеня цепями, не один десяток тысяч «несчастненьких», как величает народ преступников. Как надрывалось сердце и скорбела душа у многих, на веки покидавших свою родину, свой милый край, близких и дорогих людей! В одной песне поется:
Разлучает нас неволя,
Чужа-дальняя сторонка,
Что Владимирска дорожка…
Раздавалась на этой дорожке известная в арестантском