Шрифт:
Закладка:
И я, почти со стыдом и никому не посмев бы признаться в этом, вдруг поняла, что мило мне здесь одно – вечерняя тишина, когда никого нет дома.
Только не хватало чего-то… книга закрывалась на середине, на телевизор у меня уже о ту пору началась аллергия, а радио у Лисита не было… И потом я вдруг посмотрела на пустой угол, где раньше был шкаф с молчаливыми ракушками, и подумала: «Вот если подвинуть еще немного диванчик, оно вошло бы или нет? А ведь вошло бы. Отлично бы вписалось».
Не хватало пианино. Черного, каурого, голубого – не важно, была бы улыбка, его сверкающая, широкая улыбка Щелкунчика, эта милая открытая клавиатура… Даже если играю сикось-накось, если пишу неправильно, даже если заимствую и любительствую без купюр…
И хотя, наверное, я ничего уже не смогу сыграть с листа – но все-таки, пожалуйста, дай коснуться черно-белой воды, дай только построить аккорд и взять тонику – одно это могло бы успокоить меня и вернуть миру какую-то прежнюю гармонию.
***
Я спросила у Димы, где мы можем поставить пианино. Где захочешь, сказал он, но ты что, потащишь его из Косогоров?
Я знала, что отвечу: представь себе, еще как потащу, и перевезу, мою прелесть.
А ответила: да нет, ты прав, наверное.
– Новое купим потом, – сказал Лисит. – Купим новое. Дети ж будут ходить в музыкальную школу, куда деваться.
И эта спокойная уверенность, которая еще недавно для меня прозвучала бы совершенным бредом, вдруг как-то, если не заглушила, то успокоила мою косноязычную, святую к музыке любовь, и я обняла его, или он меня обнял первым, я уже не помню.
18
Одна из особенностей серенького телефонного аппарата (без которого Лисит жить не мог и оберегал его, как домохозяйка любимого фарфорового слоника) была в том, что у него по утрам в животике начинала волынить некая мелодия (полонез Огинского, упрощенный до такой степени, что даже мы, молодые львы, дрыхнувшие беспробудно, не выдержав, поднимались, чтобы прибить композитора). И кто ж знал, что именно этот будильник приснится мне в ту ночь, в ту ужасную ночь, когда откуда-то свысока я увидела, как очень маленький, точно кукольный Лисит, сонной рукой тянет к себе огромную трубку и недовольно говорит: «Сейчас…» Потом сон кончился, Лисит и трубка приобрели реальные очертания, только недовольства в голосе у Димы прибавилось:
– Это тебя. Это тебя. Это тебя.
Трубка была холодная, тяжелая, ночная.
– Это кто? – спросила я спросонок, еще доглатывая остаток цветного, густого сна.
– Это я, – сказал чей-то слабый и плоский голос. – Володя Верман.
– Володя? – тупо повторила я.
– Извини, что так поздно, – сказал он. – Разница во времени. Ты можешь говорить? Мне надо было тебя услышать.
– Почему? − спросила я.
Мне в той беседе выпала самая простая часть диалога, все реплики в основном трехсложные.
– Я вчера похоронил жену и двоих детей.
– Этого не может быть… − Фраза прозвучала так тяжело и нелепо в этой чудовищной, трансатлантической тишине.
– Я бы все отдал, чтоб этого не было. Но это было.
***
Катастрофа произошла недалеко от лучшего в штате медицинского центра − со всеми удобствами, первоклассным оборудованием и отличными врачами. Все это было готово для Анны, Гриши и маленькой Анечки, и ничего не пригодилось.
И когда Верман, обезумев, рванул за рукав воркующую медсестру, тут же, словно это был какой-то рычаг в хитроумной игрушке, появились еще два белых брата и объяснили ему, стиснув запястья и крепко держа за плечо, что сейчас нельзя, сейчас ему пока нельзя, сорри, we are so sorry, надо мужаться, потерпите, надо мужаться, а вот теперь все, теперь уже все, можно, пришел ваш друг, пришел ваш тесть, вот пришла няня, сорри, бывшая няня, они обо всем позаботятся, а вы садитесь, пейте, плачьте, смотрите в пустоту.
***
Это что за ночные серенады? – немедленно отозвался Лисит на вздох, с которым я уронила трубку на рычаг. Приподнявшись на локте, он сел поудобнее, привалился спиной к стене и дал мне понять, что вопрос этот не последний и спать он не собирается. – Что за дела?
Я очень хотела быть спокойной, сильной, уверенной и смелой. Тактично промолчать, закрыть тему, ни движением не выдать. А вместо этого повалилась на подушку и заревела, как дура.
***
Никогда, ни один мужчина не слушал меня с такой жестокой жадностью, как слушал тогда Лисит.
Не перебивал, не возражал, не поддакивал, не подавал платка, не задавал вопросов – я сама спрашивала, сама отвечала, плыла сквозь слезы от слова к слову, не могла остановиться. Я вдруг поняла, какой животной может быть страсть исповедания, и что это, несомненно, она овладела бедным Бородиным на подмостках итальянского бара – как от нее спастись, где укрыться, когда прошлое распахнется, словно резиновые створки дверей московского метро, и хлынут оттуда давно забытые имена, адреса, запахи, – всплеснет руками Пандора, улыбнется музейный лев, дернет тебя за рукав сирота казанская…
***
− Смотри, какой вечер чудесный, – сказала я.
– Чудесный, – охотно подхватил Верман, − а главное – свободный! Поехали, покатаемся.
Мы сидели с ним в его стареньком белом «фольксвагене», на Садовом кольце.
Вообще-то встретились мы шестой раз в жизни, на чашку чая, какое покатаемся?
– Какое-какое, вот такое… – ответил Верман, а сам зашуршал картой, то есть что-то там придумал уже.
Хрупкая морозная полоска зари, дорожные знаки и буераки, нелепейшие названия придорожных деревушек, – всему он радовался тогда, а если он радовался, то все ему подпевало, и как же тогда было весело!
– Село Бабенки, – кивнул Верман на промелькнувшую вывеску. – Хороши Бабенки в феврале! Начать бы так какую-нибудь статью, а, Лутарина? Пирожки с котятами будешь, из Бабенок? Из Бабенок или от бабенок? Вон стоит одна, продает.
– Из Бабенок, – уточнила я.
– Из Бабенков! – не останавливался он.
И купил-таки эти пирожки у старушки Федосьи в замасленной телогреечке, и не верил, что в них капуста, и заплатил столько, что Федосья стала спрашивать, как его зовут, чтобы потом свечку за здравие. Володя, Володичка, я ведь сына тоже хотела Володей…
А потом мы поехали смотреть шлюзы.
Петляли по разбитым дорогам, поехали направо, когда надо было прямо, сделали крюк, вышли из машины, смотрели с высокого берега на мутную, шумную, властную воду. Берега были белые, мягкие, кисельные… А на горе зябла верба, краснопалая, в мокром снегу.
Повернули уже домой, но тут заметили невдалеке ограду, сквозь грубое кованое