Шрифт:
Закладка:
— Ну, — поощрил Милов, — давай на откровенность!
Похоже, шофер секунду поколебался. Но, видно, словам уже тесно было в нем — не то, что просились, а прямо-таки ломились наружу. И он сделал шаг к Милову. Остановился. Осклабился:
— Ну, что же, гражданин начальник!.. Гора, как говорится, с горой не сходится, ну а нам вот где привелось. Запамятовали?
— Да нет. Хрящ, — ответил Милов с некоторой даже скукой в голосе, словно разговор шел о вещах повседневных, рутинных. — На свою память пока еще не жалуюсь.
— Вот и я. Хорошо все помню, до последнего все.
— Было, значит, время запомнить.
— Да уж времени хватило…
— И что же — снова на кичман захотелось?
Урка, похоже, такого поворота не ожидал. И потому, наверное, не сделал того, чего Милов опасался и что вор, надо думать, готовился сделать за надежно укрывавшими от свидетелей штабелями: не ударил, а ведь у него наверняка было припасено, чем бить. Не ударил, а пошел теперь уже за Миловым, на ходу предупреждая:
— Пожалеешь, брамин!
Снова Милов только пожал плечами, шел, не оглядываясь, внешне — беспечный, на деле же напряженный, чтобы не упустить мгновения, когда блатарь все же не выдержит и бросится. Шел, не ускоряя шага. И только когда край промоины был уже совсем рядом — резко обернулся:
— Вот что, Бурок! (Вдохновение, что ли, спустилось на него, но совершенно неожиданно Милов в последнее мгновение вспомнил даже фамилию — подлинную, не кликуху — этого типа; всплыла она все-таки в памяти!). Слушай, что скажу. Я тут не за тобой. У меня свои дела. Разбежимся по-доброму?
Он знал, что нельзя им разбежаться. Так рисковать Милов не имел права. И еще менее — осложнять самому себе первостепенной важности задачу: проникновение в конвой. Останься урка в живых, оно стало бы вдесятеро сложнее. И все же не простил бы себе, не сделай он сейчас такого предложения.
— Врешь, мусор! Ищи дураков…
Это было вытолкнуто злыми губами, горлом, всем существом уже в полете, в прыжке, и полоска ножа слабо блеснула. Милов, однако, тоже не оставался неподвижным. Усиро маваси какато гери — такое длинное японское название носил этот удар — по дуге назад, слегка согнутой ногой, пяткой —. в голову. И сразу же — медленно падающему — ребром ладони по шее. Он не слышал, как хрустнули позвонки, но знал, что дело сделано. Конец.
Постоял, опустив голову. Хрипы у ног слышались все реже. Потом прекратились. На войне, как на войне…
Ухватив за ноги, проволок тело по траве и сбросил в промоину. Потом спустился сам, нарвал папоротников и закидал труп. Не первого класса маскировка, конечно. Но все же — чтобы не лез явно в глаза… Нашарил в траве выпавший финаш и, размахнувшись, закинул подальше.
И все же скверно было на душе, хотя всё было сделано вроде бы правильно — по необходимости, а не от удовольствия убивать. Но на переживания времени уже совсем не оставалось. Его будут слушать еще шестнадцать минут. И надо, чтобы успели услышать. Очень надо.
7
(53 часа до)
Уже шагах в пяти-шести от хорошо запомнившегося места, где была закопана рация, Милов насторожился и почувствовал, как что-то ёкнуло под сердцем и мгновенный холодок пробежал по телу: то, что открылось взгляду, заставило не на шутку испугаться.
Когда часть склона, подрытая и подмытая, оползала, несколько сосен, всегда расползающихся корнями по поверхности, не устояли и рухнули туда, куда каждому было удобнее; и одной среднего возраста сосне заблагорассудилось именно так свалиться, что один из верхних сучьев, обломившись при падении, острым обломком вонзился в землю совсем рядом с тайником — если только не прямо в него.
Милов почувствовал, как задрожали руки; опустился на колени и пополз, протираясь между сучьями: иначе нельзя было подобраться к нужному месту. Врылся руками в мягкий, не успевший улежаться песок. И наконец-то смог облегченно вздохнуть: аппарат уцелел.
Аппарат уцелел, но этого нельзя было сказать о толстой пленке, защищавшей его от влаги; воткнувшись совсем рядом, сосна все-таки сумела изрядно напортить, прорвав самый край пакета и открыв сырости доступ к схеме. Устройство, правда, считалось защищенным от сырости, приспособленным к исправной работе и в самых скверных условиях. Однако, Милову хорошо известно было, сколь большой бывает разница между обещанным и реальным.
Выпростав плоскую коробку из пленки, вытащив оттуда же внешнюю антенну, он раздвинул ее до предела, поудобнее уселся и включил, надев наушники, аппарат.
Прослушивался слабый фон, и на разных частотах разговаривали — но где-то очень, очень далеко, так что слов не разобрать было. Аппарат работал, но от сырости, надо полагать, прежде и больше всего пострадало питание, обычные батарейки. Так что рация работала на пределе.
Милов настроился на частоту Востока. И услышал нужные позывные. «Вест», — звали его, «Вест», «Вест»…
— Я «Вест», — заговорил он торопливо, прикрывая микрофон ладонью. — Я «Вест», слышу вас, «Восток», как слышите?..
— «Вест», — по-прежнему вызывал Восток. — «Вест»…
Он откликался еще и еще раз; его не слышали. На скиснувшем питании сигнал его передатчика оказался слишком слабым. Будь еще антенна поднята на хорошую высоту… Но сейчас не было ни времени, ни возможности закинуть канатик.
И все-таки Милов продолжал вызывать, уже не надеясь, что его услышат; вызывал всю еще остававшуюся в его распоряжении четверть часа. До того самого мгновения, когда там, на востоке, умолкли, ушли из эфира, переключившись на другую частоту для другой связи, и в телефонах остался лишь слабенький фон.
Снова они выйдут на связь лишь через сутки — если спустя эти самые сутки у него найдется какая-то возможность слушать и отвечать. Конечно, сейчас он не станет больше закапывать рацию, а батарейки вынет и понесет прямо на теле — может быть, подсохнут, а еще лучше, если удастся их подогреть: при нагреве даже севшие батарейки на какое-то время вновь обретают хотя бы часть своей мощности. Но на сегодня все было кончено. Плохо завершался нынешний день.
Однако, разве не правда, что самое скверное положение — обязательно