Шрифт:
Закладка:
Однажды, — кажется, в середине апреля, — я был вызван в «Наркомюст» для переговоров об участии в работах комиссии по кодификации гражданского права. Председателем комиссии состоял некто Гросс, но верховное руководство над ее работами сохранял сам Народный комиссар юстиции Хмельницкий[112]. Со специфической вежливостью, напоминавшей обходительность жандармских офицеров, Гросс пытался уловить меня на службу в это учреждение. Когда это не удалось сделать добром, он попробовал пугнуть мобилизацией юристов; но я уже состоял лектором на различных курсах и мобилизации не боялся. В конце концов, кодификационная комиссия, в которую Гроссу удалось различными способами втянуть некоторых юристов, так и обошлась без моего сотрудничества.
Приглашением в комиссию я, как затем выяснилось, был обязан протекции одного моего университетского товарища, фигура которого настолько характерна для советского Министерства Юстиции, что я не могу оставить его без упоминания.
Назову его Звонштейном.
Впервые я услышал его вкрадчивый голос и размеренную речь в коридоре Киевского университета, вскоре после моего поступления. Он что-то проповедовал своим соседям, стоявшим в очереди в деканскую. Снова тот же голос донесся до моего слуха на практических занятиях у проф. Билимовича. Вскоре мы познакомились, стали бывать друг у друга и работали вместе в целом ряде научных кружков.
Звонштейн был человек чрезвычайно способный. Сын умного провинциального адвоката деляческого типа, он необыкновенно рано начал «жить и мыслить». Кажется, уже 10 лет от роду он писал письма в редакцию уманской газеты, защищая невинность Дрейфуса. Аттестат зрелости он, в качестве экстерна, получил в 15 или 16 лет и тогда же поступил на юридический факультет университета. Уже через несколько месяцев после своего поступления Звонштейн выступил с часовой речью в качестве оппонента на диспуте проф. Билимовича. А на последнем курсе он сумел в короткий срок написать объемистое сочинение по гражданскому праву, удостоенное золотой медали.
При всех талантах, феноменальной памяти и трудоспособности, Звонштейну чего-то не хватало, чтобы быть «настоящим человеком» в какой бы то ни было роли. Все в нем было утрировано; у него совершенно отсутствовало чувство меры и то, что англичане называют «sence of humour»[113]. Воплощение шаржа — он так и просился на карикатуру. При всех обстоятельствах и со всякими собеседниками он говорил тем же докторальным тоном с тем же гомерическим количеством цитат, имен, цифр и терминов. Собеседник был ему вообще безразличен — он сам никого не слушал и считал (или делал вид, что считает) всякого достойным слушателем своих речей.
Случилось так, что Звонштейн, который по окончании университета забросил науку и занимался коммерческими делами на Кавказе, в 1919 году счел своим гражданским долгом вступить в партию коммунистов. Он объявил об этом во всеуслышание открытым письмом в одной из киевских газет и начал работать в партии.
Звонштейн был неоценимой находкой для большевиков. Он ведь был в состоянии испекать по дюжине декретов в день, выступать на неограниченном числе митингов и читать любое количество лекций. Он и стал на некоторое время воплощать своей персоной «весь Наркомюст». Звонштейн был и обвинителем, и защитником, и юрисконсультом, и инструктором, и декретодателем. Нужно было видеть, как он, со своим шалым лицом, с длинными кудрями, в каком-то пальто весьма странного покроя и с красной звездой на груди, носился по городу — из учреждения в учреждение, из заседания в заседание…
Воспоминания о большевистских судах и, в частности, о Революционном трибунале невольно ассоциируются для меня с фигурой Звонштейна.
Мы со Звонштейном и с другими товарищами по университету одно время очень увлекались «литературными процессами». Мы судили, по всем правилам Устава уголовного судопроизводства, Алеко из «Цыган», Карла и Франца Моора из «Разбойников», графа Старшенского из гауптмановской «Эльги», Хлестакова и многих других литературных преступников. Суды происходили у кого-либо из знакомых, в присутствии многочисленной публики. Подыскание подходящей квартиры для этих судбищ служило предметом постоянных забот для наших председателей и прокуроров. И каждый раз как я слышал о «постановке» большевиками того или иного дела в Ревтрибунале (заседавшем в Купеческом собрании со всеми атрибутами эффектного зрелища), у меня невольно в ушах звучал торжественный голос Звонштейна и слова: «Товарищ, не имеете ли вы в виду квартиры для предстоящего процесса?»
У большевиков квартира для процессов, к несчастью, всегда была. И они «ставили» и «ставили» их, собирая полные сборы любопытных. В отличие от наших литературных судилищ, их суды кончались кровью и страданиями.
Ассоциация Ревтрибунала с нашими инсценированными процессами так прочно укоренилась в моем сознании из-за того, что первая судебная постановка, инсценированная большевиками, носила особенно эксцентричный характер. Это был суд над палачом, казнившим убийцу Эйхгорна — Бориса Донского и над всеми участниками его дела в германском военно-полевом суде. Большевиков ничуть не смущало то, что почти все обвиняемые — германские офицеры — были в то время уже в Германии и даже ничего не знали о суде над ними. И к ответственности перед революционной совестью киевских судей были привлечены, кроме имевшегося в наличности палача, также все отсутствовавшие члены военного суда, обвинитель, директор тюрьмы и др. Всех их заочно приговорили к смертной казни… Чем не процесс Франца и Карла Моора? — Среди обвиненных был и мой знакомый Gеrichtsоffizier киевской комендатуры лейтенант Бюттнер. Воображаю, какие глаза бы сделал этот детина — он был в косую сажень ростом и атлетического телосложения, — если бы узнал, что киевский Ревтрибунал приговорил его к смерти…
В довершение карикатурности, Ревтрибунал постановил «снестись с германским правительством о приведении приговора в исполнение»… Чем не литературный процесс?[114] …
* * *
Я говорил уже, что пребывание Советской власти в Киеве в 1919 году совпадает с эпохой ее полного расцвета. Размах строительства был у нее еще неудержимо широк, никакие досадные сомнения в осуществимости затеянных нововведений еще не появлялись. И большевика строили и строили.
Строили они — учреждения. Ничего иного они и тогда не были в силах создать. Но учреждения создавались поистине без удержу.
Особенно в фаворе была в то время просветительная часть. Почти вся интеллигенция, постепенно отходившая от тактики саботажа, охотно шла на службу именно в просветительные учреждения. Таким образом, личный состав учреждений Наркомпроса был всегда обеспечен. С другой стороны, здесь легче и проще, чем где бы то ни было, можно было создать «потемкинские деревни». И их создавали сотнями.
Каждое уважающее себя советское учреждение имело «культпросвет» либо «агитпросвет», то есть, культурно-просветительный либо агитационно просветительный отдел. При более крупных учреждениях были также