Шрифт:
Закладка:
После этого визиты участились — и носили на удивление романтичный и платонический характер. Мне хотелось, чтобы критик сгорал от желания. В одну из таких встреч я решила, что пора — пока от седоватого импозантного мужчины не осталось нескольких невзрачных тлеющих угольков.
Это и вправду была испепеляющая страсть. Иногда мне казалось, что еще немного, и душа выпадет из моего престарелого любовника через маленькую дырочку, откуда только недавно брызгал мутный фонтанчик, оставивший несколько лунных капель на моих малиновых губах. Выпадет с гулким звуком на пол и покатится под кровать, тяжеленную деревянную кровать на высоких ножках. На которой по ночам спала старая женщина в бигуди — жена критика.
Это продолжалось где-то около месяца — для меня это было долго, для критика, никогда, по всей видимости, не изменявшего собственной жене, и подавно. У меня имелось много тайн, которыми я не делилась со старым похотливцем, — и это делало меня в его глазах еще более загадочной, еще более неотразимой. Если бы он узнал тогда, сколько лет девушке, дарящей ему мечты наяву, он мог бы стать импотентом. И молил бы Бога, чтобы он отвел от него юную развратную девицу — и не дал на старости лет испытать все радости однополой любви. В местах не столь отдаленных — куда он мог без труда попасть.
Я оставила его тогда, когда решила, что сделала все, чтобы стать для него самым лучшим воспоминанием. И иногда думала, что, терзаемый мыслями о моем сладком теле, старый критик дарит климактерической жене радость зрелого секса. И мне было немного стыдно и одновременно тепло на душе. И порой вспоминая о нем, я посылала из окна по ночному небу, пупырчатому от звезд, воздушный поцелуй туда, где когда-то часто бывала. И точно знала, что он туда не долетит.
Это, наверное, случайно так получалось — что моими партнерами нередко были представители богемы. Условной, конечно, но все же — художник, литературный критик, даже поэт, правда, детский. Я еще смеялась про себя, думая, что после наших с ним развлечений он, того гляди, откажется от своей специализации и начнет писать непристойные стишки или любовную лирику, и что вряд ли это пойдет ему на пользу — детские книжки более выгодное дело. А еще один раз это был электрик из Дома литераторов, но это уже не совсем то.
А может, в этом была какая-то предопределенность, может, люди, близкие к искусству, все как один поклонники лолит? Шутка, конечно, — но мне это льстило. Мне иногда казалось, что те, кто общался со мной, видели во мне что-то, кроме прелестного молодого тела, — что-то очень тонкое и изысканное. И попадали под его гипнотическое влияние, теряли рассудок от исходящей от этого тела сексуальности. Мне приятно было думать об этом, думать, что во мне есть нечто, чего нет в других женщинах. Разве могла я это не ценить?
Я никогда не использовала свою привлекательность в каких-то корыстных целях. Мне это даже в голову не приходило. Мне льстило мужское внимание, приятно было чье-то желание, и мне казалось, что, отдаваясь кому-то, я навсегда увековечиваю себя в чьей-то памяти, отпечатываю на чужом сознании маленький розовый логотип — вроде вкладышей из жвачек под двусмысленным названием «Любовь — это…». Только гораздо более откровенный — стоящую на коленях пухлую малышку с ярким ртом. И мне это нравилось.
Наверное, я и дальше жила бы вот так, как придется, радуясь каждому приходящему дню, благосклонно и внимательно выслушивая мужские комплименты. Если бы не пришло время задуматься над тем, как я живу, и понять, что все это время я жила неправильно.
Я поняла, что совершенно не умею жить. Поняла вдруг отчетливо, принимая удар, покачнувшись от обрушившейся на меня страшной истины. Над которой не задумывалась раньше. Пока не наступила эта осень. Пока не появилась она…
Все шло не так тем летом. В своих призрачных мечтах, порой туманящих настоящую жизнь, делавших ее лучше и красивее, я представляла себе все совсем иначе. Я никогда не носила очков, несмотря на проблемы со зрением, и мир, окружавший меня, казался мне мягче и лучше — и я вовсе не хотела видеть его более четко. Потому и рисовала себе картинки — приятные и яркие, пусть и не совпадающие контурами с реальностью.
Так вот — то лето я представляла себе по-другому. Я отработала год на киностудии и рассчитывала на заслуженный отпуск, и он рисовался мне красочным и полным страстей, щемящих коротких романов и трагических расставаний. Меня отпустили с трудом, и это вот нежелание директора расставаться с хорошим работником даже на короткий срок мне очень льстило. Я погладила ласково свои пыльные мониторы, посмотрела в тусклое треснутое окошко на замызганный дворик, высыпала в корзину пепельницу, утрамбованную окурками трехдневной давности — окурками, испачканными слюной и помадой великих, — и покинула свою фабрику грез. Обещая про себя, что покидаю ее ненадолго. Важнейшее из искусств не могло долго существовать без самого верного ему человека.
Мне так хотелось краткосрочного и волнительного вояжа куда-нибудь за границу — пусть даже в дешевую Турцию или Болгарию, но в одиночестве, без родителей. Мне виделся уже какой-нибудь морской гигант вроде «Титаника», должный повезти меня навстречу приключениям, бросающий в объятия новых мужчин. Ожидаемые страсти должны были быть яростными и губительными, как десятибалльный шторм, и я даже почти готова была сгинуть в пучине, слушая до самого конца слова любви от почти незнакомого мне молодого красавца, прижимаясь к нему всем телом и делая вид, что не чувствую его эрекции. Вышло же все иначе. Ну просто совсем.
Мои родители всегда слишком пеклись обо мне. Подозревая что-то порой, они не могли лезть мне в душу по причине интеллигентской деликатности — да в нее и не пролезть было. Во мне имелись дырочки — но душу через них было не достать. Может, она и таилась где-то внутри, но мне самой казалось часто, что создатель сделал из меня изящную фарфоровую куклу, чтобы любоваться, а не смотреть, как морщится ее лоб, отражающий грусть или недовольство. Во мне было пусто и светло, как в розовом целлулоидном цилиндрике, и даже сердце, стук которого я слышала порой, живенько прыгая на очередном случайном