Шрифт:
Закладка:
Идея «демократии, опоясанной бурей», почерпнутая из труда Карлейля «Французская революция. История», стала фатальной в судьбе поэта, пленившегося красотой и мощью нарисованной Карлейлем исторической панорамы. Дополнили впечатление знаменитый трактат Карлейля «Sartor Resartus» и еще одна программная работа «Герои, почитание героев и героическое в истории», которая часто упоминается Блоком — особенно в статьях и записках революционных лет. Учение Карлейля конкретизировало многие положения, ранее лишь смутно выраженные в творениях русских символистов, и как бы адаптировало их к реальности.
Карлейль трактовал земную жизнь во всем многообразии ее форм и явлений как манифестацию мирового духа (понятие, близкое российским мистикам еще со времен Тютчева). Человек же, стоящий «в пересечении первобытного света с вечным мраком», предстает обителью подсознательного хаоса, из которого усилием ума и воли на основе нравственного выкристаллизовываются поступки и свершения. Судьбы народов и стран зависят от свершений великих личностей. Это положение импонировало Блоку и отразилось в его стихах.
Взгляды Карлейля на историю и, в частности, на революцию, видимо, отвечали самым сокровенным чаяниям Блока, которым он остался верен до конца (или почти до конца). Романтическая интерпретация грубого материализма истории оправдывала все мыслимые моральные издержки революции и высоко оценивала художника, революцию принимающего, становящегося ее вестником и пророком. В противоположность наступающему со всех сторон на российскую интеллигенцию прозаическому марксизму Карлейль выдвигал сугубо идеалистическую — и тем привлекательную — концепцию исторического развития, которой художникам и религиозным реформаторам Серебряного века, жившим ожиданием революции, так не хватало.
В понимании Карлейля, революция высвобождает творческую энергию масс, которая сама неизбежно движется в нужном для истории направлении, рождая новые формы жизни и отвергая старые. «В то время, как век чудес померк вдали, как не стоящее веры предание, и даже век условностей уже состарился; в то время, как существование людей основывалось на формулах, превратившихся с течением времени в пустой звук, и казалось, что не существует более действительности, а лишь призрак действительности, и Божий мир есть дело портных и обойщиков, а люди — картонные маски, кривляющиеся и гримасничающие, — в это время земля внезапно разверзается и среди адского дыма и сверкающего блеска пламени поднимается санкюлотизм, многоголовый и огнедышащий. <…> И все же из этого, как мы часто говорили, может возникнуть несказанное блаженство. <…> Всякая истина всегда порождает новую и лучшую истину; так твердый гранитный утес рассыпается в прах под благословенным влиянием небес и покрывается зеленью, плодами и тенью. Что же касается до лжи, которая как раз обратно, вырастая, становится все лживее, то что может, что должно ее постигнуть, когда она созреет, кроме смерти; она разлагается и возвращается медленно к своему отцу — вероятно, в пылающий огонь» (‹98>, с. 148).
Насыщенные к тому же образами из «Песни о Нибелунгах» (мифологической основы вагнеровской оперной эпопеи), работы Карлейля открывали перед русскими художниками пленительный мифологизированный мир истории, свершающейся через сакральное таинство революций и мятежей. Трансцендентальная природа революции, высвобождающей все скрытые потенции народов и каждого человека в отдельности, о которой так много и вдохновенно писал Карлейль, обладала для Блока магической притягательной силой. В «революционных» статьях Блока мы находим отчетливые, близкие к парафразу, отзвуки положений Карлейля: «Вот мировой Феникс, сгорающий в огне и из огня возникающий; широки его развивающиеся крылья, звучна его предсмертная мелодия громовых сражений и падающих городов; к небу взвивается погребальное пламя, окутывая все; это Смерть и Рождение Мира! <…> Санкюлотизм сожжет многое, но то, что несгораемо, не сгорит. Не бойтесь санкюлотизма: признайте его за то, что он есть на самом деле: ужасный неизбежный конец многого и начало многого. <…> Как настоящий Сын Времени, смотри с невыразимым, всеобъемлющим интересом, чаще в молчании, на то, что несет время» (там же). Время же, по глубокому убеждению поэта, было чревато новым разрушительным народным бунтом.
Блок одновременно и страшился грядущей революции, чьи лики все рельефнее проглядывали из мрака, и жаждал ее, готовился к ней. В его стихах, сложенных «накануне», вырисовывается мистический образ застывшей в извечной дреме России, этого воплощения вечной женственности и вневременной безысходной тоски:
Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все та ж моя страна,
В красе заплаканной и древней. —
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
Предчувствие подсказывало поэту, что России недолго уже оставаться в забытьи, — и он тщился увидеть в зарницах надвигающейся грозы отблески великого и славного будущего своей несчастной и прекрасной родины.
Из таких составляющих формировался миф о революции, замешанный на библейском мессианизме, традиционно-русской народности, санкюлотизме в интерпретации Карлейля, ницшеанско-вагнерианской героике мировосприятия и профетической идее. Известно, что сам Блок, отчасти под влиянием теории Вяч. Иванова, проявлял большой интерес к мифу и мифологическому сознанию, читал на эту тему исследования А. Н. Веселовского, работу Вл. Соловьева о первобытном язычестве, переводные труды по фольклору и этнографии, даже сам писал о заговорах и заклинаниях. Его многочисленные стихи и поэтические циклы, посвященные теме России-родины, проникнуты мифологизированной «национальной идеей» не меньше, чем оперный эпос Вагнера. То же можно сказать о поэзии Андрея Белого. Неудивительно, что революционный миф, структурированный из различных привнесенных компонентов, становится органической частью мессианской «национальной идеи».
В таком мифологическом архетипе «всегда есть место подвигу», что не могло не импонировать сознанию творческой элиты, уже пережившей одно революционное потрясение и готовящейся встретить дальнейшие. К этому архетипу поначалу тяготели очень многие, а некоторым пришлось с ним расстаться уже в застенке или на краю могилы. Возможность стать не только свидетелем, но и деятельным участником всемирно-исторической драмы, внести свой реальный вклад в судьбу мира представлялась художникам переломной эпохи уникальным шансом. Ведь они были воспитаны на блоковской максиме «Стряхни случайные черты // И ты увидишь — мир прекрасен». Может быть, шанс принять участие в подлинной мировой теургии и стал бы вполне реален (как надеялись почти все, кто ждал «очистительной бури»), если бы не ирония судьбы, подменившей желанную демократию еще худшей деспотией и надолго покончившей со свободой во всех ее проявлениях.
* * *
Андрей Белый, встретивший Первую