Шрифт:
Закладка:
Поворотный момент в жизни Глинки наступил в 1806 году, когда впервые возникла угроза наполеоновского вторжения в Россию. Он записался добровольцем в ополчение. Как он сам писал, оккупация Вены французами в 1805 году убедила его, что они доберутся и до Москвы. Мысль, что отечество в опасности, подхлестнула его энергию. Наполеон представлялся ему теперь чуть ли не мифическим существом, побуждаемым к новым завоеваниям некоей таинственной, неподвластной ему силой. Для молодого человека, оторвавшегося от своих корней и безуспешно пытавшегося найти цель в жизни, исполнение патриотического долга в рядах ополчения стало достижением этой цели, квазирелигиозным откровением, окончательным прозрением, начавшимся во время путешествия домой за 11 лет до этого. Позже он с глубоким чувством вспоминал:
В необычайный год среди русского народа ознакомился я с душою наших воинов. <…> Мне стыдно стало, что доселе, кружась в каком-то неведомом мире, не знал я ни духа, ни коренного образа мыслей русского народа. <…> Но время могучею силой вывело дух русский перед лицом нашего отечества и перед лицом Европы. Он повел меня, как далее увидим, к новой жизни [Глинка 1895: 216–217].
Разочаровавшись в старом режиме, Глинка нашел смысл в национальной идее, подобно многим его современникам во Франции после 1789 года и в Германии в 1813 году. Однако, в отличие от многих из них, романтический национализм привел его к консерватизму, побуждавшему его преобразовать старый порядок, а не разрушать его.
Война дала ему возможность приложить свои силы в этом новом направлении. Пьесы его отвечали настроениям публики. Осенью он посетил Петербург, где ставилась его историческая драма «Наталья, боярская дочь». «Ложи, партер – все было занято, – вспоминал он с гордостью. – Играли словом живым, душевным; гремели рукоплескания. Тут все сливалось с ходом тогдашнего времени. В драме моей и пожар, и самоотвержение для земли русской» [Глинка 1895: 203]. Он написал также пьесу «Михаил, князь Черниговский» (1808), которая была посвящена борьбе с татаро-монгольским нашествием, что звучало очень злободневно [Глинка 1895: 19–96, 211, 216–217, 203][187]. С тем же жаром, с каким он старался пробудить патриотические чувства у аристократов, Глинка обращался к крестьянам. По пути из Петербурга в Москву он проезжал деревню, крестьяне которой яростно спорили о том, кому из них идти в ополчение. Дело дошло почти до драки. «Кровь ваша и жизнь нужна отечеству, – принялся увещевать их Глинка (как он описывает это позже). – У меня, братцы, нет ни кола, ни двора, нет ни жены, ни детей; я сам в поте лица добываю хлеб насущный, а я дал клятву служить отечеству и умереть за него». Он объяснил, что народ набирают в ополчение, чтобы они постояли «за свою землю, за свои поля, за могилы отцов, за все, чем наделил Бог нашу землю русскую, что велит нам хранить и соблюдать в ней». Под влиянием его речи, пишет Глинка, «утирали слезы крестьяне, не замерзали слезы и в моих глазах <…> “Дай Бог вам здоровья!”» – кричали ему крестьяне на прощание. Несколько десятилетий спустя Глинка признается: «Эти слова и теперь откликаются в памяти и в сердце моем» [Глинка 1895: 204–205].
Итак, Глинка взял на себя миссию объединить нацию. Его патриотические драмы и пламенные речи, его навеянная историей Древнего Рима клятва умереть за родину, как и вся его последующая деятельность в качестве издателя «Русского вестника», были отзвуком Французской революции. Глинку объединяло с ней неуклонное стремление преодолеть социальные барьеры и привлечь свою аудиторию к активному участию в общей жизни. Он взывал к непосредственным чувствам людей, а не к холодному рассудку; патриотизм подразумевал героическое самопожертвование. Не случайно многие наиболее активные революционеры были связаны, как и Глинка, с театром и журналистикой [Schama 1989: 168, 379]. Оставив профессиональную армию, он с радостью присоединился к народному ополчению. Сергеи Глинки и Камили Демулены были продуктами одной и той же культуры, одного страстного ожидания катарсиса, который приведет к созданию чистого и честного общества руссоистской модели. В зависимости от национальных особенностей и от того, что представлял собой человек, это умонастроение могло привести как к радикализму, так и к консерватизму.
Глинка не участвовал в боях, но свои обязанности в народном ополчении выполнял с энтузиазмом. «Смерть для Отечества сладка, – писал он Державину, с которым познакомился, еще будучи кадетом. – И что значит жизнь в те дни, когда властолюбивые изверги, повергнув человечество в бездну неверия и разврата, мчат его по произволу своему по яростным волнам погибели и смерти?» Критикуя Наполеона, он рассматривал вопрос в более широком плане. «Какую пользу приобрели мы от мнимого нашего просвещения? Усугубило ли оно счастие наше? приемля сие слово в смысле жизни умеренной, семейственной, в союзе родства, дружества? – вопрошал он и сам же с убеждением отвечал отрицательно. – Умствователи, <…> которые <…> хотели низвергнуть алтари Бога, веры, <…> потрясли правила и нравы Русской земли. Слава тем, которые воскресят Россию в России! то есть возобновят любовь, исключительную любовь к простым нравам, к вере и к Богу»[188].
В обществе Глинка чувствовал себя одиноко. Поскольку его знакомые дворяне не признавали духовных ценностей, привитых ему в кадетском корпусе, он стал искать тех, для кого они имели бы значение, и нашел таковых среди простых крестьян, к которым он привык относиться с уважением благодаря своему воспитанию. Он не принадлежал к какой-либо определенной социальной группе, так как утратил связь с сельской жизнью и не ступил на путь служебной карьеры, типичный для его класса, хоть и получил элитное образование. Эту пустоту в своей жизни он заполнил, отождествляя себя со всей русской нацией в целом, и в первую очередь с теми традиционными сторонами народной жизни, которые были наиболее далеки от его личного опыта. Подобно Александру I, пришедшему в конце концов к религиозному мистицизму, Глинка хотел жить, подчиняясь строгим этическим нормам, но ему не хватало знаний и интеллектуальной дисциплины, чтобы найти связь между своими идеалами и действительностью. В личной жизни он был готов к любому самопожертвованию, но его романтические националистические взгляды на общество, которые он отстаивал с упрямой решительностью, оказывались зачастую слишком упрощенными. Видя вопиющие