Шрифт:
Закладка:
* * *
Любопытна московская топография произведения, вновь свидетельствующая об определенной автобиографичности ее.
Путь, которым следует Шарик за своим обретенным божественным хозяином, прочерчен Булгаковым со свойственной ему точностью: от кооператива Центрохоза к пожарной Пречистенской команды… мимо Мертвого переулка… в Обухов переулок, в бельэтаж.
На углу Пречистенки (ныне Кропоткинская улица, 24) и Обухова (ныне Чистого) переулка в бельэтаже жил Н. М. Покровский, родной брат матери М. А. Булгакова, врач-гинеколог и бывший ассистент знаменитого московского профессора гинекологии В. Ф. Снегирева. По мнению и второй жены Булгакова, Л. Е. Белозерской, и автора статьи «Москва и москвичи вокруг Булгакова», Н. М. Покровский и был прообразом главного героя повести «Собачье сердце», Филиппа Филипповича Преображенского.
«Так как близкие родственники жили в доме с давних пор, Булгаков, конечно, очень хорошо знал все события и передряги в доме, естественно связанные с переменой власти и началом нового режима власти дома. <…> описанные в повести „Собачье сердце“ разговоры в гостиной и столовой, обеды, беседы за курением, подробности быта дома вплоть до его новых жильцов жилтоварищества, прислуги и швейцара <…> связаны, конечно, с квартирой Покровских», — пишет Н. Б.[479]
Имена графа Толстого и Айседоры Дункан также не случайно появляются на страницах «пречистенской» повести. Потомки Л. Толстого и популярная американская танцовщица в начале 1920-х годов жили неподалеку, в особняках на Пречистенке.
С действительностью тех лет теснейшим образом связана и фабула «Собачьего сердца». Так, «Красная нива» (1923. № 48. 2 декабря. С. 2–3) сообщала: «Ряд операций, произведенных И. Г. Коганом, по пересадке половых яичек курам, морским свинкам и собакам с целью омоложения, привел к определенным результатам. У старых кур была восстановлена яйценоскость, а старым морским свинкам была возвращена способность деторождения». Тут же рассказано и об оперированных людях. А несколько позже в статье «Поэтика в 1923 году» о том же писал П. Жуков: «Говорят, омоложение из плоскости научной проблемы перешло в практику»[480].
М. Чудакова сообщила в «Архиве…» и в послесловии к повести («Знамя». 1987. № 6), что еще с 1921 года «научно-популярная печать только и писала об омоложении по методу австрийского физиолога Э. Штейнаха, занимавшегося пересадкой половых желез у млекопитающих. В 1924 году вышел 2-й сборник статей под редакцией профессора Н. К. Кольцова „Омоложение“ <…> причем невозмутимая бойкость журналистского тона обливала изложение экспериментов поистине фантастическим светом. Так, проф. Щипачев рассказывал о проделанных им опытах: „Оперировано: два врача, два студента <…> два интеллигентных пациента и два малоинтеллигентных. Такой подбор сделан умышленно, чтобы лучше разобраться в клинических проявлениях“»[481]. Далее шло описание историй болезни, в самом деле напоминающих историю болезни Шарика, которую ведет в «Собачьем сердце» доктор Борменталь: «Головные боли исчезли… Заметно выпадение волос… Выпадение волос усилилось…»
Чудакова совершенно права, соединяя эти фантастические сообщения с духом времени, царящим в начале 1920-х годов, с тем общим настроением, когда «победа не только над старостью, но и над смертью казалась достижимой»[482].
Фаустианская тема гомункулуса взята Булгаковым в неожиданном ракурсе. Лабораторное существо, явившееся на свет в результате эксперимента — «первой в мире операции по проф. Преображенскому», — становится своевольным и обретает социальные права. Выправленное по требованию домкома «удостоверение личности» («Документ — это самая важная вещь на свете») и формальность прописки (шариковское «право на 16 аршин», московская норма времен «уплотнения» начала 1920-х годов) — автоматически делают социально «равными» европейски знаменитого ученого и вчерашнюю дворнягу, получившую сердце люмпена. И даже хуже: пожалуй, у Шарикова прав поболе, — ведь он «трудовой элемент». Ибо возвращенный к жизни Клим Чугункин, рецидивист, вовсе не имеющий касательства к рабочему, без тени сомнения числит себя «трудовым элементом» лишь оттого, что «не нэпман». Фальшь подобного грубого деления общества лишь на «нэпманов», «буржуев» — и пролетариат становится очевидной. Многосоставность сложного социального организма тем самым зачеркивается — что оказывается на редкость удобным для Шариковых.
Не случайно и то, что «буржуй» становится одним из первых слов, «освоенных» Шариковым. Владимир Короленко писал Луначарскому: «Вы внушили восставшему и возбужденному народу, что так называемая буржуазия („буржуй“) представляет только класс тунеядцев, грабителей, стригущих купоны, и — ничего больше. Правда ли это? <…> Иностранное слово „буржуа“ — целое огромное сложное понятие — с вашей легкой руки превратилось в глазах нашего темного народа, до тех пор его не знавшего, в упрощенное представление о буржуе, исключительно тунеядце, грабителе, ничем не занятом, кроме стрижки купонов…»[483]
Эта мысль, возможно мало кем осознанная тогда, в начале 20-х, с такой степенью ясности и глубины, звучит и в диалогах Шарикова, требующего немедленного и полного удовлетворения своего «трудового интереса», — и «буржуя» Преображенского, ученого, в полном смысле слова живущего своим трудом — причем трудом высочайшей квалификации.
В повести есть эпизод, стоящий многословных рассуждений «общего плана», который передает и объясняет мастерство Преображенского. Это — описание операции, кульминационная сцена первой части «Собачьего сердца».
У Преображенского «зубы <…> сжались, глазки приобрели остренький колючий блеск <…> <…> оба заволновались, как убийцы, которые спешат <…> лицо Филиппа Филипповича стало страшным <…> сипение вырывалось из его носа, зубы открылись до десен», он «зверски оглянулся <…> зарычал <…> злобно заревел <…> лицо у него <…> стало как у вдохновенного разбойника <…> отвалился окончательно, как сытый вампир. <…> сорвал одну перчатку, выбросив из нее облако потной пудры, другую разорвал, швырнул на пол и позвонил <…>».
Пот, «хищный глазомер», темп, страсть, отвага, виртуозность, риск и напряжение, которое можно сравнить с напряжением скрипача либо дирижера, — таков Филипп Филиппович в «деле», где слиты воедино и человеческая сущность, и высочайший профессионализм.
Новоиспеченному «трудовому элементу» бросаются в глаза обеды с вином и «сорок пар штанов», его идейному наставнику Швондеру — «семь комнат, которые каждый умеет занимать»; годы исследовательской работы владельца этих благ, сотни операций и ежедневный интеллектуальный тренинг ему не видны.
К профессору являются члены домкома, с головой ушедшие в круглосуточное произнесение правильных и революционных речей, заместив ими практическую и будничную работу. И эти, по саркастическому определению профессора, «певцы» и выступают… с требованием «трудовой дисциплины» от человека, в отличие от них не оставляющего работы ни на один день — что бы не происходило вокруг.
Под знамена социальной демагогии, усваивающейся много быстрее и легче, нежели навыки созидательной деятельности, становится Шариков. Он начинает не с задачника и грамматики, а с переписки Энгельса с Каутским, мгновенно «выходя» на самую что ни на есть животрепещущую для него проблему «социальной справедливости», понимаемую как задача «дележа» на всех.
Десятилетия назад потрясение вызвала ленинская мысль, заостренная в формуле