Шрифт:
Закладка:
А. Меньшой не разделял высказанной точки зрения и строил отзыв «с сюрпризом»: вначале многословно, обильно цитировал (либо — пересказывал близко к тексту) булгаковские описания Москвы 1928 года, а затем неожиданно заканчивал: «Все, что я написал, — картина Москвы в 1928-м году, — все это из повести Мих. Булгакова „Роковые яйца“ — повести, столь нашумевшей в Москве… Полуфельетонист, полухудожник <…> не справился с задачей… Булгаков пугает, а нам не страшно. Почему не страшно? Просто потому, что вяло, бледно, без напряжения написано»[454].
Рецензия производила впечатление двойственное. К чему пространно, щедро цитировать и пересказывать текст, который так бездарен и незаразителен в художественном отношении? К чему сообщать, будто мимоходом, что повесть «нашумела в Москве», добавляя тем самым печатной рекламы осуждаемому произведению?
И. Гроссман-Рощин будто отвечал на рецензию Н. Короткова, опровергая ее чуть ли не по пунктам: «В повести царит ощущение ужаса, тревоги. Над людьми, над их жизнью точно тяготеет рок. И дело вовсе не в „ужасе“ самой темы: нашествие гадов, мор, смерть. Нет. Дело не в теме. Можно писать о „Пире во время чумы“, не внушая читателю ощущения страха, смутного и жутко-гнетущего беспокойства. <…> Характерно: автору удается привить читателю чувство острой тревоги, не прибегая к тем приемам, которыми пользуется ну хотя бы Сологуб <…> Элемента мистицизма в повести нет <…>
Н. Булгаков[455] как будто говорит: вы разрушили органические скрепы жизни; вы подрываете корни бытия; вы порвали „связь времен“. Горделивое вмешательство разума иссушает источник бытия. Мир превращен в лабораторию. Во имя спасения человечества как бы отменяется естественный порядок вещей и над всем безжалостно и цепко царит великий, но безумный, противоестественный, а потому на гибель обреченный эксперимент.
Эксперимент породил враждебные силы, с которыми справиться не может. А вот естественная стихия, живая жизнь, вошедшая в свои права, положила конец великому народному несчастью»[456].
Трактовка Гроссмана-Рощина и «вагонный пустячок» вне мировоззренческой позиции — таковы крайние полюса критического прочтения новой повести Булгакова. Если одному критику при чтении передавалось «жутко-гнетущее беспокойство», то второй утверждал, что у читателя «Роковых яиц» остается «бодрое впечатление».
Влад. Зархи спрашивал: «Яркий ли и своеобразный мастер Булгаков? Пожалуй, что да… Булгаков и булгаковщина <…> еще довольно сильны своим техническим мастерством и значительной писательской культурой… Мы должны всерьез начать борьбу с влиянием правого крыла нашей литературы»[457]. П. Нусинов, отказывая писателю и в серьезности замысла, и в культуре исполнения, подтверждал идеологическую оценку Влад. Зархи: «Булгаков — на правом крыле», то есть реакционный писатель. «В утопии обычно вкладывали большую идею, — писал Нусинов, — идею грядущего освобождения или грядущей гибели, идею великой радости или великого ужаса. Но в „утопии“ Булгакова и намека нет на что-нибудь значительное или великое. Философия ее так же несложна, как антисоветский анекдот с Сухаревки. <…> Политический смысл утопии ясен: революция породила „гадов“, от которых мы спасемся только разве таким чудом, как 18-градусный мороз в августе». Нусинов настаивал на профессиональной несостоятельности писателя, пророча ему «конец» творческого развития: «В „Роковых яйцах“ завершение творческого пути Булгакова»[458].
М. Лиров формулировал еще того резче: «А как быть с аллегорией „Роковые яйца“, которая по всему своему далеко не академическому содержанию как бы исключительно предназначена для белогвардейской печати?»[459]
Д. Горбов со страниц «Нового мира» возражал, отводя обвинение: «Мы далеки от того, чтобы видеть в произведениях М. Булгакова осознанную и выраженную в прикровенной форме контрреволюцию. М. Булгаков представляется нам писателем совершенно идеологически неоформленным и, при своем очевидном художественном даровании, занятым, пока что, пробой пера. Такой пробой пера, или, вернее, стрелой, пущенной в пространство наугад, без определенно намеченной цели, кажется нам и его повесть „Роковые яйца“. При всей готовности вычитать из нее какую-нибудь определенную мысль, тем паче какое-то отрицание нашего строительства, как это советует нам сделать один из критиков, признаемся, мы сделать этого не смогли…»[460]
И на страницах следующего произведения Булгакова появится краткий, но чрезвычайно выразительный диалог профессора Преображенского с коллегой, предостерегающим профессора от «контрреволюционных» высказываний. «Никакой контрреволюции! Кстати, вот еще слово, которое я совершенно не выношу! Абсолютно неизвестно, что под ним скрывается! Черт его знает! Так я говорю: никакой этой самой контрреволюции в моих словах нет. В них лишь здравый смысл и жизненная опытность».
К 1927 году полемичность суждений критиков исчезает, интонации высказываний о творчестве писателя меняются, печатные выступления приобретают характер не столько литературного разбора, сколько политического доносительства. Так, Г. Горбачев пишет: «Если можно сомневаться в явно издевательском смысле „Роковых яиц“ по отношению к творческим, хозяйственно- и культурно-организаторским способностям революционной власти <…> то это можно делать, лишь рассматривая „Роковые яйца“ изолированно.
В связи со всем подбором рассказов в книге „Дьяволиада“ для иллюзий места не остается. <…> И на этом фоне осмеяния новой власти… совершенно ясна тенденция повести о профессоре Персикове, которого большевики отлично обслуживали, когда надо было охранять его от иностранных шпионов и праздных зевак методами ГПУ, но изобретение которого, благодаря своей торопливости, невежеству, нежеланию считаться с опытом и авторитетом ученых, сделали источником не обогащения страны, а нашествия на нее всевозможных чудовищ.
Такова эта повесть, ясно говорящая о том, что <…> жгущие дома, разведшие дикий бюрократизм большевики совершенно негодны для творческой мирной работы, хотя способны хорошо организовать военные победы и охрану своего железного порядка»[461].
Критики шли много дальше того, что описывалось в булгаковской повести, делали печатным достоянием острые соображения и мысли, будто «проговариваясь» о настоящем дне. При вчитывании в строчки тех далеких рецензий, написанных вскоре после появления «Роковых яиц», невольно вспоминаются полные горечи авторские размышления, отданные Булгаковым Мастеру в итоговом романе о сломанной литературной судьбе. «Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось, — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим».
Напомним, что 1927–1928 годы были последними в литературной судьбе Булгакова, когда его произведения сколько-нибудь подробно освещались прессой. Дальше наступило молчание, и лишь фамилия опального писателя изредка мелькала в перечне «подкулачников в литературе» либо «классовых врагов в драматургии». Вполне вероятно, что именно статьи 1925–1927 годов, многочисленные, обильные, уничтожающие и прозу,