Шрифт:
Закладка:
Д. И. Шрейдеру вторил ботаник А. Н. Краснов, дважды побывавший в Японии в 90-х годах XIX в.: «Если есть на свете царство лилипутов, то это, конечно, остров Киу-Сиу [Кюсю] в Японии. При среднем росте жителя Киу-Сиу, едва хватающего по плечи обыкновенной высоты европейцу, решительно вся его обстановка согласована с этими миниатюрными размерами. Вы въезжаете в улицы, чистенькие, шоссированные, но настолько узкие, что на них не разъедутся два европейских экипажа... [Эта узость] согласуется с величиною зданий — хотя и 2-х-этажных, но столь маленьких, что они кажутся одноэтажными»4.
Несмотря на свою общую доброжелательность по отношению к японцам русские наблюдатели мыслили в полном соответствии с научно-расистскими представлениями того времени. Еще в середине XIX в. французский врач и эмбриолог Этьенн Серре (1786—1868) выдвинул получившую широкое признание теорию, согласно которой развитие рас проходит те же этапы, что и развитие человека. Белая раса уже прошла детскую и подростковую стадии, а все другие расы и относящиеся к ним «примитивные» народы по своим умственным, психологическим и эмоциональным характеристикам находятся в возрасте младенцев, детей, подростков. Серре не писал о японцах специально, но множество западных экспертов — сознательно или бессознательно — находили подтверждения этой теории с точки зрения физического развития именно японцев.
Европейцы почти никогда не характеризовали японское мужское тело как «сильное» и «мускулистое». Если кто-то в Японии и обладал «развитым» телом, то это были только статуи охранителей буддизма Нио, выставленные перед храмами. Лафкадио Хёрн (1850—1904, принял японское имя Коидзуми Якумо), один из немногих и, одновременно, самых ревностных европейских почитателей всего японского, писал об их «устрашающе-мускулистых» телах5. И только тела презренных рикш соответствовали европейским представлениям о телесной красоте. Вот как отзывалось о них российское справочное издание: «Почти совершенно обнаженные кули, превосходно сложенные, с мускулистыми крепкими бронзовыми телами, стоят возле своих “курума”, пролеток, и, держа шляпу в руках, вежливо, в самой утонченной форме, предлагают вам свои услуги, как только вы выйдете на улицу»6. Но рикши — это рикши, и какому образованному японцу пришло бы в голову считать презренного рикшу за образец?
Вслед за европейцами сами японцы тоже стали считать свою страну отсталой, они осуждали свое прошлое и настоящее, считали, что им нечем гордиться. Совсем недавно христианство считалось злейшим врагом, но теперь даже в элите находились люди, которые принимали крещение. Кризис идентичности имел всеобъемлющий характер и осознавался не только как культурно-политический или научно-технический, но и как телесный. Безоговорочно веря оценкам европейцев, японцы тоже стали считать себя «некрасивыми» и хилыми, они полагали, что многие проблемы страны обусловлены телесной немощью ее обитателей. При сравнительном взгляде на тщедушного японского солдатика и бравого европейского моряка их сердца наполнялись унынием. Если при прежних контактах времен Токугава суждения европейцев относительно японцев и их обычаев не принимались в расчет, то теперь мнения европейцев вызывали немедленную реакцию, призванную исправить «недостатки» и подкорректировать имидж.
В то время физическая сила человека еще имела огромное значение. Иностранные инструкторы, выписанные для обучения японской армии, твердили, что японский солдат не в состоянии таскать современную амуницию. Русский матрос вопрошал: «Если б пришлось драться с ними [японцами]... неужели нам ружья дадут?» И. Гончаров отвечал положительно. «По лопарю [толстая веревка] бы довольно», — заметил матрос7. Европейские вещи, инструменты, машины и вооружения были рассчитаны на рослых и «могучих» европейцев, а не на «тщедушных» японцев.
С точки зрения дальней исторической ретроспективы Японии было не привыкать к комплексу неполноценности. Соседство с Китаем, откуда древняя и средневековая Япония черпала культурные и цивилизационные достижения полной мерой, давало для этого веские основания. Приступив к широкомасштабным культурным заимствованиям из Китая в VII в. н. э., японская элита столкнулась с кризисом государственной идентичности. Были предприняты многие практические и символические меры, призванные продемонстрировать независимое положение страны. В частности, введены собственные девизы правления и собственный законодательный свод, чего не было дозволено странам-вассалам Китая. О том же говорило и решение переименовать страну. Без санкции Китая делать это запрещалось. В начале VIII в. вместо Ямато страна стала именоваться Японией («Нихон» — «Присолнечная»), В ход было пущено даже утверждение, что в Японии нормы учения Конфуция соблюдаются лучше, чем в самом Китае. В записи официальной хроники «Сёку ни-хонги» за 704 г. сообщается, что китайские чиновники в разговоре с японским посланником Авата-но Асоми якобы так отзывались о Японии: «Нам часто доводилось слышать, что за Восточным морем лежит великая страна Ямато. Еще ее называют страной Конфуция, люди там богаты и веселы, там хорошо соблюдается церемониальность. Видим, что и ты хорош обликом и одеждой»8.
Зная, что китайская политическая мысль помещала Японию (впрочем, как и все остальные страны) в категорию «варваров», приведенную оценку Японии как страны, где процветают конфуцианские представления и практики («хорошая одежда» в данном случае — это «правильное» китайское чиновничье облачение, призванное, в частности, подчеркнуть социальную иерархию), следует воспринимать с изрядным скепсисом. Однако попытки тогдашней японской бюрократии (она же — аристократия) возвысить себя в собственных глазах не вызывают сомнения. Эти усилия были обратной стороной комплекса неполноценности, который испытывала японская элита по отношению к Китаю, несомненно являвшемуся в то время культурно-политическим гегемоном обширного региона.
С падением династии Мин и установлением «варварской» маньчжурской династии Цинов в Японии стали утверждать, что она превосходит нынешний Китай в институциональном, этическом, интеллектуальном и религиозном отношениях. При этом единицей сравнения выступала «страна», а не индивид, не «население» или же «народ». В этой рефлексии полностью отсутствовала телесность, комплекс неполноценности (превосходства) не затрагивал тело, никто не утверждал, что японец «красивее» (некрасивее) китайца, что японец как таковой в чем-то превосходит китайца. Сейчас же, во второй половине XIX в., кризис идентичности имел всеобъемлющий характер и осознавался не только как культурно-политический, но и как личностно-телесный. Опыта по преодолению последнего Япония не имела.
Еще совсем недавно народному сознанию европейцы казались чудовищами: огромный рост, «непропорционально» большие глаза, длинный нос, «рыжие» волосы, слишком длинные руки и ноги,