Шрифт:
Закладка:
Желтое, деревянное небо висело над нею неподвижно, и она упорно смотрела на это деревянное небо без милостивого солнца, не в силах понять: где же она? Что еще за лысый старик рядом? Почему он возле нее? Хотела что-то спросить, но тут же запамятовала; начались боли в низу живота.
– Ооох! Оооох! – громко застонала она. – Где я? Где?!
– В эшелоне, – ответил старик. – В сорок девятом эшелоне.
– Кто вы? Откуда?
– Арестованный. Со старухой вот. Брахович по фамилии.
– Брахович?! – Прасковья уставилась на старика, что-то вспоминая. – Это… это… вас приводили на очную ставку?
– Как же! Меня! И старуху.
– Ста-руху? Ооох! Плохо мне! Живот! Живот! Мамочка!..
Илия испугался и оглянулся на Лэю:
– Ты слышишь? Что я такое могу сделать, а? Она говорит – живот. А что я могу, а?
Прасковья хватает воздух широко раскрытым ртом, всхлипывает с прибулькиванием, двигает голыми ногами по полке и стонет, стонет, громко стонет. О Яхве! Яхве! Смилуйся над этой истерзанной женщиной. Старик тихо бормочет молитву, рядом с ним Лэя. Ага, Лэя! Что она может, бедная Лэя? Что она может?
– Илия! Илия! – шепчет Лэя, положив руки на большой живот Прасковьи. – Доктора надо, Илия, доктора! У ней роды, Илия. Роды!
– Боже мой! Боже мой! В такое время?! – сокрушается Илия, отползая на коленях.
– Ма-а-а-ама-а-а! – Долгое, долгое и тяжкое. Длиннее дороги в землю Ханаанскую. Она зовет маму. А кого же еще звать? Всегда нужна мама. Но где ее мама? О Яхве!
– Ма-о-амо-о-чка-а-а! Оооо! Оооо!
– Стучись, Илия. Стучись.
– Что ты такое говоришь, Лэя. Кому стучать? О господи.
– Ма-амо-очка-а! Ооо! Убили!.. Казимира убили!..
Убили Казимира? Какого Казимира? Старик не знал, как звали Машевского. Наверное, Казимир ее муж? Но тут старик увидел часового по ту сторону стальной решетки. Оловянные глаза, торчит нос между двух стальных прутьев. Старик никак не может собраться с духом, чтобы сказать часовому: доктора надо! Желтая лысина старика блестит от пота. Он плачет, Илия. Слезы сами по себе катятся по его вздувшимся щекам, заросшим седою щетиной. Прасковья кричит, кричит! Помоги ей, Господи. Или так и должно, как сказано в Писании: «И почел я мертвых, счастливее живых, а счастливее их обоих тот, кто еще не родился, кто не видел худых дел, какие свершаются…»
– Ма-а-а-ама-а-а!
Часового нет возле решетки – ушел. Разве он не от женщины родился, часовой, и ничего не понимает?! Есть ли кто живой в этом мире, полном тьмы и страха?!
Много ли, мало ли времени прошло, Илия не помнит. Пришел доктор в белом халате – сам доктор Иозеф Шкворецкий. Илия испугался, отполз на свободную полку. Доктор поставил на полку возле Илии маленький баул, открыл его, что-то достал, а тогда уже подошел к женщине. Илия помог Лэе, посадил ее рядом с собою, и они притихли, не в силах смотреть на ту сторону – на ту сторону, где что-то делал доктор. Прасковья стонала, но не громко, и вдруг стало тихо – совершенно тихо, а потом: «Аааа!» Это был не голос женщины, нет, а необычный для арестантского вагона младенческий голос новорожденного человека. В такое время родить, и в таком месте!.. Худо, худо!..
Доктор Шкворецкий позвал к себе Лэю, но она не могла встать, до того обессилела.
– Я вас зову, старуха! – прикрикнул доктор Шкворецкий.
Вошел пан Богумил Борецкий, и с ним еще два офицера; в клетке стало тесно, старики отползли в угол, женщина не стонала, а ребенок все еще заливисто кричал.
Часовой подал доктору Шкворецкому простыню, самую настоящую простыню и одеяло – стариково суконное одеяло, которое он брал с собой. О чем они разговаривали, офицеры, Илия не понимал. Потом доктор ушел, взяв баульчик, а за ним двое офицеров в шинелях. В клетке остался пан Борецкий и два стрелка с карабинами.
– Та-а-ак! – протяжно сказал пан Борецкий, уставившись на старика и старуху. – Вы не знаете эту женщину? – кивнул на Прасковью. – Она родила ребенка. У меня в эшелоне нет содержаний для женщины с маленька ребенка. Вы ее не знаете, говорю?
– Не знаем! Не знаем! – ответил старик.
Подпоручик поддернул на плече шинель, достал папиросу, зажигалку, закурил, не спуская пронзительных светлых глаз со стариков. Он что-то обдумывал, насыщаясь ароматным дымом табака.
– Вы почему трясетесь? – спросил старика. – Полагайте, пан командир зверь? Вам такой внушений давал большевик Машевский?
– Господи! Разве мы знаем Машевского?
– Знаете! – уверил пан Борецкий. – Нет, теперь нет Машевский! Совсем сдох. Вам жалко?
– Разве мы его знаем? Видит Бог!
– Не надо Бог. Без всякий Бог! – рассердился неверующий пан Борецкий. – Я понимаю так: вы был слепой оружий Машевски. Вы теперь осознайте ваши ошибки? Не надо быть слепой оружий бандита! Я хочу помиловать вас, если вы будете лояльны к существующей власти. Понимайте? Где ваш изба? Улица?
Старик сказал.
– Далеко от вокзала?
– Не так далеко. Нет, нет.
– Живет ли кто в избе?
– Кто же может жить, пан офицер? Мы же одинокие…
– Врайте! – оборвал подпоручик. – Эта красивая барышня Селестина, которая печатала на ротатор прокламации, есть ваша дочь. Я это знал сразу. Не врайте! Не врайте! Она глупый оружие большевиков. Я давал возможность ваша дочка вести агитация моя рота; не имела успеха. Никакого успеха! Вы будете жить с вашей дочка! Я буду помиловать!
Подпоручик подумал и еще раз спросил: не живет ли кто в избе стариков? Есть ли какие-нибудь родственники?
– Господи! Господи! Кто же может жить в нашей избе? Никто!
– Та-ак! Я буду думать. Если мадам Машевски, – подпоручик кивнул на полку, поправил шинель, – отвечайт на один вопрос, я отпускаю живой мадам Машевски. Будете жить в вашей избе. Согласный?
Старик не знал, что ответить. Грушенька – мадам Машевски? И она будет жить в его избе?
– Мы бедные люди, пан командир, – пожаловался старик. – В мои годы – разве много заработаешь?
– Заработайте! Вы извозчик?
Конечно, старик извозчик. Но вот лошадь-то взяли у него!
– Вы потом получайте свой конь! Получайте! Еще какой вещь взяли?
Старик сказал, что одежда у них была…
– Получайте одежда! Сейчас получайте! А теперь я буду спрашивать мадам Машевски. Если отвечайте один вопрос – помилований будет. И вам с красивой дочка помилований будет.
Старик промолчал. Если пан командир считает, что квартирантка Селестина его дочь – пусть думает так.
Подпоручик подошел к полке, где лежала под суконным одеялом Грушенька-Прасковья, мадам Машевская.
Она крепко спит, мадам Машевская. Вдруг сразу уснула. Подпоручику понятно: после допросов, смерти Машевского, да еще родов сон для Грушеньки – спасительная благодать. Именно потому и надо разбудить ее для последнего допроса. Теперь у нее ребенок, завернутый в простыню. Борецкий знает – родился мальчик. Она теперь мать! О да! Если она ответит на его вопрос, он…
Большевики опасны даже мертвые, как в том убедился вчера пан Борецкий.
Ефрейтору Яну Елинскому с двумя стрелками приказано было утопить тело Машевского в Енисее. Но, видно, кто-то их спугнул, и они подбросили его под железнодорожный мост. А утром рабочие подобрали тело Машевского, унесли в депо, и там был митинг – стихийный митинг! Сегодня Машевского похоронили на кладбище в Николаевской слободе, и все будут знать его могилу, проклинать чехов и особенно командира маршевой роты Богумила Борецкого. А ведь он, Борецкий, предупрежден генералом Гайдой, чтоб «никаких следов не оставалось».
Богумилу Борецкому предстоит еще возня с главными совдеповцами губернии: Дубровинским, Вейнбаумом, Яковлевым и инженером Парадовским. По приказу генерала Гайды он должен взять их из тюрьмы и судить военно-полевым судом, будет, конечно, смертный приговор, и большевиков прикончат в эшелоне. Ну а тела куда захоронить? Как надоела ему эта комедия с судами!..
Нужен паровоз, просто паровоз, на котором кочегарили бы надежные стрелки ефрейтора Яна Елинского, и в топке паровоза сжигать всех замученных и расстрелянных.