Шрифт:
Закладка:
Мечтали о гриновской яхте с алыми парусами, об океанских просторах, об экваторе и тропиках. Военная судьба решила по-другому. И вот юноши завоевывают песчаный железнодорожный карьер и противотанковый ров на Неве!
Пути войны неисповедимы.
В январе шестьдесят третьего года я прервал на несколько дней работу над этой книгой: меня пригласили в Ленинград в связи с двадцатилетием прорыва блокады. Выступал с поэтессой Еленой Вечтомовой в воинской части перед молодыми солдатами — в одном из ленинградских гвардейских полков, его ветераны помнят бои на Неве.
Елена Вечтомова прочитала стихотворение «Сокол» — это о Фадееве, о том, как ходил он по осажденному Ленинграду в белые ночи сорок второго года. А я смотрел на молодые лица ребят, не знавших войны, и плыли передо мной лица ребят с Невской Дубровки, те лица были похожи и непохожи на нынешние: уже опаленные огнем, почерневшие, помрачневшие и все-таки ребяческие, то были еще юноши, но уже и ветераны. И я видел того, на носилках, изобразившего на своем лице подобие улыбки.
Рассказал нынешним солдатам об их сверстниках, дравшихся на Неве, близ Ленинграда, о песчаном карьере, о противотанковом рве, о высоком глинистом откосе, о дюймах земли, политых человеческой кровью...
Приходит на память сделанная в Западном Берлине киноинсценировка романа Грегора Манфреда «Мост» — у нас картина называется «Тяжелая расплата».
В романе и фильме — немецкие мальчики, пятнадцатилетние немцы, сосунки. Защищают мост. Мост все равно решено взорвать — он не нужен отступающей немецкой армии. Назначили на охрану моста, чтобы отделаться; школьный учитель попросил начальника части спасти детей, и начальник части понял учителя, потому что получил накануне извещение о смерти на фронте своего сына. Унтер берет мальчиков под свою команду, ему объяснено: к утру мальчиков надо распустить по домам; но унтера застрелил по недоразумению патруль, ловивший дезертиров. И вот мальчики одни на мосту, по которому мчатся грузовики с удирающими немцами. Мальчики в изумлении смотрят на беспорядочное бегство вермахта, вермахт в изумлении смотрит на этих чудаков-сосунков, защищающих никому не нужный мост. Они одни ведут тяжелый бессмысленный бой и гибнут. Один из них узнает, что мост велено взорвать — тот самый мост, из-за которого уже погибли почти все товарищи-школьники, — в отчаянии всаживает очередь из автомата в живот немца, того, кто пришел взрывать.
Уцелевший, обезумевший, опустошенный, потерявший веру во все и вся, медленно бредет прочь, а за его спиной взрывается в пламени мост, который был никому не нужен.
Тупая, неумолимая бессмысленность войны...
Сюжет, избранный Грегором Манфредом и повторенный на экране, кажется сейчас закономерным и естественным, равно как закономерны и естественны были олдингтоновские и хемингуэевские сюжеты, повторявшиеся во многих романах после первой мировой войны...
В самом сюжете Грегора Манфреда заключена и концепция, философский смысл произведения.
Так были написаны еще в двадцатые годы «Разгром» Фадеева и «Железный поток» Серафимовича. А потом была «Оптимистическая трагедия» — погибал целый матросский полк, — и его же, Вишневского, «Последний, решительный».
Если горькие сводки Советского информбюро начала войны стали в противоречие с предвоенными заверениями о том, что врага будут бить на его территории, то искусство наше в его лучших произведениях, напротив, подготовляло поколение, вступившее в войну, к правде войны, вводило поколение в тяжелую и драматическую ее суть.
Подвиг роты юнг на Неве вызвал эти размышления.
Ленинградские юнги не хотели, чтобы в Ленинград вошли немцы. И они сделали все, чтобы не пустить немцев в Ленинград; подвиг был осмыслен этой возвышенной целью, и они воевали и умирали, как воевали и умирали фадеевские партизаны, и китаец Син Бин‑У из ивановского «Бронепоезда», и как матросы Всеволода Вишневского...
ЧЕТВЕРТЫЙ БАСТИОН
Ночью в номере выстукиваю на машинке корреспонденцию о сражениях на Неве. Ночью же понесу ее на военный телеграф в Адмиралтейство.
А по номеру мечется Борис Лихарев — приехал с фронта, ночует у меня, на свободном диване.
Поэт, сотрудник армейской газеты, с начала войны был на Севере. Политуправление вызвало в Ленинград, успел проехать до того, как замкнулось кольцо блокады.
Чуть приподняв край шторы из синей обертки, вглядывается в темень, в оранжевое пятно, встающее над чугунным всадником на площади, над Мариинском дворцом.
Даже сквозь плотно закрытые окна отчетливо слышится несмолкаемое уханье — и ночью бьет артиллерия.
Хорошо бы, если наша.
Сегодня оставлен Пушкин. Это даже трудно представить — Пушкин.
В Пушкине была армейская газета, в которой работала жена Лихарева, — он переживает взятие Пушкина вдвойне. Что с женой? Успела ли уйти? Может быть, убита? Почему ее в Ленинграде нет — он искал ее весь вечер.
Свисток с улицы — пробился свет, Шанихин на посту.
Опускаем штору затемнения. И тотчас же стук в дверь. Нет, не Шанихин. Михаил Светлов, мой давний знакомый по комсомолу, кто-то сказал, что его лицо в профиль стало похоже на бритву. Он живет в соседнем номере. Входит, очень неумело, на ходу прочищая дуло своего солдатского нагана почему-то носовым платком.
— А что? — говорит он, оглядывая номер. — Совсем неплохая долговременная огневая точка.
Мрачноватый юмор сейчас в ходу.
У него в номере испорчен телефон. Берет трубку, через коммутатор вызывает город: «Дайте город. Занят? Не может быть».
В кают-компании военного корабля Светлова приняли бы как своего, ручаюсь.
Каюсь, я потом, спустя пятнадцать лет, приписал светловскую невеселую остроту своему Трояну из пьесы «Гостиница «Астория», московскому журналисту Трояну, застрявшему в сентябре в гостинице «Астория».
Иду в Кронштадт на катере.
Первое известие на кронштадтской пристани: убит Иоганн Зельцер, дружок.
У меня еще не успело обледенеть сердце, как это случилось несколькими месяцами спустя, в зимнюю блокаду, когда ничья смерть уже не заставляла биться его учащенней, ничья смерть уже не тревожила и возможная собственная — тоже.
Известие о смерти Иоганна ранило больно — виделся с ним недавно, в начале этого невероятного месяца: пришел на катере ко мне, на «Октябрьскую революцию» с «Марата» взять взаймы клише, а заодно и передать письмо близким, зная, что меня собираются на сутки командировать в Ленинград.
Письма на Большую землю из Кронштадта шли тогда дольше, чем в век дилижанса.