Шрифт:
Закладка:
— Тоже, Константиновна, блудить блудят, а ростить робят неохота. Тоже на корню изничтожают.
— Вот я и говорю, в прежние годы не думали ни о чем, есть так есть, а нет, так и бог с ними, с детками-то. А в позапрошлом году, гли-ко, парень, я ведь сама к им туда удумала ехать. Только не могу я там жить: душит меня тамошним воздухом. Ты, говорят, чаю не пей. Я разве из-за чаю? И пью-то по две чашки. Выводилась с маленьким, в детсад сдала да и уехала.
Иван Афанасьевич пил шестую чашку. Константиновна рассказывала, он тоже говорил ей про свою жизнь.
В избе начинались уже сумерки. Иван Афанасьевич встал из-за стола, сказал: «Спасибо за чай».
— Так что, Константиновна, надо бы насчет коров-то…
— А чего, батюшко, обрабатывай да и веди с богом. Она у меня на пасху должна отелиться, доит добро, а у тебя корова тоже добра, гляжу. Ежели тебе по ндраву, так и говорить нечего.
Константиновна надела фуфайку и вместе с Иваном Афанасьевичем пошла во двор. Иван Афанасьевич поглядел новую корову и, не раздумывая долго, решил гнать ее домой.
— Думаю, что ты, Константиновна, на меня тоже в обиде не будешь. Она у меня еще о трех теленках, молодая, а вот нонче что-то не обошлась, хоть и к быку гонял два раза, а не обошлась.
Иван Афанасьевич открыл ворота, вывел из хлева новую корову и закурил еще, а Константиновна стояла и глядела на свою корову.
— Ты уж береги ее, Офонасьевич…
И высморкалась, утираясь концом ситцевого платка и моргая глазами.
Иван Афанасьевич вывел выменянную корову на улицу.
— Ну, прости, Константиновна.
— Прости, Офонасьевич.
На улице было тихо и тепло, мягкая темнота уже расплылась по деревне. Иван Афанасьевич шел обок с коровой по отмякшей дороге, подгоняя животину концом веревки, и все думал, думал о жизни, думал о себе, о Константиновне, о жене и о городской внучке, думал о соседе Рылове.
Да мало ли возникает всяких дум у пожилого человека, особенно если вспомнить молодость и прежние годы!
ГУДЯТ ПРОВОДА
У Романовны всю зиму тосковали руки. Особенно по ночам и к перемене погоды. Как она их ни парила, чем ни перемазала, толку не было! Днем еще ничего, за работой боли не чувствовалось, а ночью, только погасишь лампу, заноет в локтях и в запястьях, будто кто жилы из них вытягивает.
— Иди, девка, к фершалу-то. Иди и не майся! — сказала однажды соседка Алевтина. — Спаси-сохрани, ежели совсем доведешь руки-то!
После женского дня Романовна собралась, наконец, сходить на медпункт. Правда, особо какие сборы. Наказала Алевтине дать сена корове и выставить из печи картофельную оладью, попринарядилась да и пошла.
Дорога была вдоль телефонной линии. Как раз потеплело, крыши деревень впервые перед весной тихо плакали, лошадиный помет на дороге отмяк, но снег под ногой еще не проступывался. В безветренном поле роняли иглу придорожные елки. Воздух был молочно-прозрачным, явственно и далеко проглядывались везде сиреневые ольховые островки, да и горизонт был сиреневым. От дороги пахло обороненным за зиму сенцом, а над головой по-комариному тонко пели провода. Они пели от далекого-далекого ветра. Будто гусельные струны, бежали по небу тонкие звенящие линии: у каждого столба их пение нарастало, потом замирало, завораживая, и вновь нарождалось у другого столба.
До медпункта всего километров двенадцать, к тому же Романовна любила ходить пешком. Еще в девках навыкла бегать по всяким дорогам. Зимой по скрипучим санным» проселкам, летом по сенокосным тропам да по болотникам. Подоткнув подол, бежала, бывало, мелькали в траве белые ноги, только успевай перелезать изгороди. А чего только не передумаешь на ходьбе, кого не вспомнишь! Мысли друг за дружкой так сами и вяжутся. Вот и сейчас. Увидела на дороге след от большого кирзового сапога и вспомнила сына: «Степанко тоже такие сапоги носит. Третий год в солдатах. Разматерел и в плечах и всяко. Приезжал перед Новым годом, через военкомат вытребовали, чтобы печь у матки перекласть. Печь-то переклал, а вот винца-то попил. Сказала одинова: «Пошто бы уж, Степа, много-то пить?» — а он хоть бы что. Только поет про моряка да про какого-то морского дьявола. Всю неделю выходил в Заозерье к Ленке Смирновой. Опять молвила: чего, мол, в Заозерье ходить, Ленка сама почти на чужом подворье живет — ни кола, ни двора. Девка сирота, послали из детдома по комсомолу на ферму работать, приткнулась у крестного, да и живет. Чего выходишь? А он только хохочет да поет, что морской по ндраву дьявол. И песня-то какая — ни уму, ни сердцу. Уехал дослуживать. А вчера письмо пришло. Пишет, что отпустят, наверно, скоро, немного осталось служить, что домой не приеду, говорит, никого в деревне не стало, там, в городу, и женюсь…»
За такими думами Романовна и не заметила, как отмахала дорогу. У сельсоветского центра стояли подводы.
Ворота в магазин были открыты. У сельпо и у почты снова тоненько гудели провода.
Медпункт вместе с родильным домом размещался в одной избе.
Четыре кровати в родилке почти всегда пустовали. Зато за капитальной стенкой, на медпункте, народу бывало иногда и порядочно. «Ежели много