Шрифт:
Закладка:
– Нехороший ты какой[287], – сказала она ему.
– Чем? Что я сделал? – спросил он.
– Так, в Париже и Турине, ты был лучше. Отчего ты такой веселый?
– Это веселость досадная, – серьезно сказал он. Время для игр кончилось. – Нехорошо мне. Я осматриваю всё как будто по обязанности, как будто учу урок; я думал, по крайней мере, тебя развлечь.
Она обняла его тогда и сказала, что он многое сделал для нее. Но не предложила остаться с ней, хоть они и были вместе на ее постели в час утра. Как та древняя императрица, которая стала раздеваться при своем невольнике, считая его не за человека[288]. Настала пора уходить.
– Мне унизительно оставлять тебя так, – сказал он, – ибо россияне никогда не отступали.
На следующий день они отправились осматривать Ватикан, великого врага православия, как Федор понимал его. По спине у него пробежали мурашки. Днем после посетили Колизей и развалины Форума. Федор так и не написал Тургеневу о рукописи. В головокружительной гонке неудовлетворенной страсти и азартных игр невозможно было ни читать, ни писать, хотя у него и возникали задумки о молодом русском, путешествующем по Европе. Главная же штука в том, что все его жизненные соки, силы, буйство, смелость пошли на рулетку[289]. Замысел на тридцать страниц, может, больше.
Остаток пути они проделали на корабле и там столкнулись с Александром Герценом и его семьей. Встреча была дружеской. Федор представил Полину дальней родственницей. Последние следы близости между ними стали пропадать. Не то чтоб, а вот заря занимается, залив Неаполитанский, море, смотришь, и как-то грустно. Нет, на родине лучше[290].
Они много спорили, но расстались на хорошей ноте. Это был конец. Федор возвращался домой, в Россию, в длинный тоскливый октябрь. Он попрощался с Полиной в Берлине и отправился во Владимир на встречу с Марией. Где-то по пути попытался поднять настроение игрой в рулетку и проиграл последнее. Полине пришлось заложить часы и послать ему денег, чтобы он мог вернуться к умирающей жене.
Глава 7
Конец эпохи
1864–1866
Застряв в Москве, Федор без отдыха работал над новой повестью, чтобы возродить журнал. «Записки из подполья» были раздраженным криком души, ответом на роман «Что делать?», который Чернышевский опубликовал из тюрьмы и который, несмотря на невероятную высокопарность, произвел огромное впечатление на молодых радикалов. Было почти невозможно поверить, что цензоры разрешили публикацию, – сам собой возникал вопрос, а смогли ли они вообще продраться сквозь текст. Роман целиком строился на идее, что, если бы люди до конца понимали свой личный интерес, все вели бы себя соответствующе, и мир вскоре пришел бы в порядок. Федор высмеивал эту идею. Да и берете ли вы на себя совершенно точно определить, в чем именно человеческая выгода состоит?[291] С чего это непременно вообразили все эти мудрецы, что человеку надо непременно благоразумно выгодного хотенья?[292] Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности счастья, как на воде; дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории, – так он вам и тут, человек-то, и тут, из одной неблагодарности, из одного пасквиля мерзость сделает[293].
Чернышевский ничего не понимал в извращенности человеческой души. Но Федор знал, на что способен пойти человек, чтобы только доказать свою способность принимать решения. Чернышевский верил, что рациональный эгоизм спасет людей, тогда как истинно было прямо противоположное: преследование рационального эгоизма не позволяло обществу достичь спасения. Целью жизни было сбежать от эго и полюбить других как самого себя, пусть даже Христос оставался единственным, кому это удалось. В «Записках из подполья» Федор описал чистое эго, жителя подвала, человека из подполья, чтобы показать рациональным эгоистам, к какой цели они действительно стремились.
«Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек», – выплюнул он на страницу[294]. Ниже: «Дальше сорока лет жить неприлично». Текст был просто пересыпан подобными афоризмами. «Мне говорят, что климат петербургский мне становится вреден и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить… Но я остаюсь в Петербурге!» «Клянусь вам, господа, что слишком сознавать – это болезнь». «Я постоянно считал себя умнее всех, которые меня окружают, и иногда, поверите ли, даже этого совестился». «Другой раз влюбиться насильно захотел, даже два раза». «Но что же делать, если прямое и единственное назначение всякого умного человека есть болтовня, то есть умышленное пересыпанье из пустого в порожнее»[295]. Что делать, действительно?
Когда публикация «Времени» была приостановлена, Михаил и Федор запросили разрешение издаваться под новым названием, «Эпоха»[296]. Катков, заслуживший редакторством «Русского вестника» репутацию влиятельного консерватора, замолвил за них словечко сочувственной колонкой о запрещенной статье Страхова. Они подготовили хороший очерк о трущобах Санкт-Петербурга, а «Призраки» Тургенева, которых он в итоге переслал прямо в Петербург, должны были привлечь немалую аудиторию (по-моему, в них много дряни: что-то гаденькое, больное, старческое, неверующее от бессилия)[297]. Полина тоже прислала хороший рассказ. Но когда вышли в свет первые выпуски «Эпохи» с «Записками из подполья», критики встретили их неожиданным молчанием.
Мария слабела день ото дня. Лицо ее похудело, как у скелета, и пот проступал на лбу и на висках[298]. Теперь они остались одни – Мария отослала Пашу обратно в Санкт-Петербург и не желала видеть, пока не наступит время благословить его на смертном одре. Пусть и так – мальчишка был бесполезен, – но каждый раз, когда Федор заговаривал о возможности послать за ним, она воспринимала это как заявление, что ей настала пора умирать, и начинала рыдать. Чего же мучить ее в последние, может быть, часы ее жизни?[299]
Ужасно наблюдать, как умирает от туберкулеза человек – хлынет этак кровь, стакана полтора, и задавит[300], – но для Федора это должно было быть особенно