Шрифт:
Закладка:
На кухне матово-бело торчала над столом со вздыбленной ручкой мясорубка, мокро блестели в миске промытые под водой куски мяса, на пол возле дальней ножки стола, где Мана стряпала сырники, насыпалось муки, и в вечернем электрическом освещении она казалась на светло-коричневых половицах ослепительно белой.
Евлампьев уперся левой рукой в стол, а правой взялся за ручку мясорубки, приготовясь крутить ее.
— Ты понял, почему у него полгода не было телефона? — спросила Маша, становясь перед ним и прислоняясь бедром к столу. И, не дожидаясь ответа, сказала: — Он не работал. Его выгнали из твердых сплавов. Так же, как и с прежней работы.
— Что же, целых полгода? — недоверчиво проговорил Евлампьев.
— Ну а что же. Так же прогуливал, так же спустя рукава работал. Устраивается, звонят на прежнее место — как он? — ну и не берут после этого.
— М-да… протянул Евлампьев.Похоже на то. А на что же он, интересно, жил?
— Откуда я знаю,— сказала Маша. И, словно сама боясь своих слов, понизила голос: — Может, эта, — она сделала паузу,— стерва которая, кормила.
Было стыдно, хотя бы и предположительно. признавать такое, и Евлампьев, помолчав, пробормотал неопределенное:
— М-да…
Когда они управились со всеми делами. была уже совсем ночь, темно за окном — двенадцатый час.
Раньше, до появления Ермолая, они собирались назавтра встать к самому началу движения транспорта и, пока демонстрация не перекрыла дороги, успеть добраться до Влены. От нее до больницы можно было дойти пешком. Собирались онн поехать вместе, чтобы потом, когда Маша вернется из больницы, пойти к Гале, но появление Ермолая все изменило, и, посоветовавшись, решили, что Евламиъев останется, поговорит с ним утром, может быть, Ермолай что-нибудь и расскажет о себе.
На кухне расставили раскладушку, застелили ее, и Евлампьев завел будильник на половину шестого, На раскладушку ложилась Маша. Она не любила ее, жаловалась, что совершенно не может спать на ней, но она не хотела тревожить утрем Евламльева, раз уж так получилось, что ехала она одна.
— Постарайся его разговорить, — сказала она, уже укладываясь.Родной сын, и абсолютно о нем ничего не знаем.
— Да-да, я попытаюсь, — сказал Евлампьев, выключая свет.Спокойной ночи.
Он прошел в темную комнату и тоже стал раздеваться. Ермолай лежал на диване лицом вниз, обняв подушку, и тихо, по-детски посапывал. Закрой глаза — н полная иллюзия, что там, в другом конце комнаты, спит маленький твой пятилетний Ромка…
Сквозь сон Евлампьев слышал, как зазвенел и тут же умолк, зажатый, видимо, проснувшейся Машей, будильник, как хлопнула потом за ней входная дверь, как встал, кряхтя, постанывая, Ермолай, прошлепал босыми ногами в туалет, вернулся и тяжело рухнул обратно в постель. Не пропустить бы, как он подниматься станет, а то уйдет еще, подумалось Евлампьеву, но когда он наконец проснулся и испуганно глянул в противоположный конец комнаты — показалось вдруг, как часто это бывает, что уже день белый, все проспал,Ермолай по-прежнему лежал на диване, все так же на животе, и на пол из-под одеяла свесилась у него рука.
Евлампьев, стараясь не звенеть сеткой кровати, встал, осторожно, бесшумно оделся и вышел в коридор, затворив за собой дверь.
Будильник показывал половину девятого. Через полчаса Маша пойдет в больницу подменять Елену. Евлампьев поставил на газ чайник. Солнце было такое яркое, такое слепящее, что с легким гудом вырывавшееся из отверстий конфорки пламя совершенно съедалось им: приглядывайся — не увидишь. Кухня нагрелась, воздух в ней был тяжел и душен. Евлампьев поднял шпингалет и распахнул обе створки. Уличный воздух еще держал в себе утреннюю прохладу, но уже чувствовался в нем нарастающий сухой жар.
Да, давно не случалось такого Первомая… Одно удовольствие после всей этой долгущей, холоднющей зимы, вогнавшей жизнь под крыши, в стены домов, пройти по такой погоде десять километров до центра. Евлампьев любил в прежние годы ходить на демонстрацию. Демонстрация ломала привычный, устоявшийся жизненный ритм, те же люди, с которыми встречался ежедневно в рабочей, обыденной обстановке, с которыми был связан рабочими, обыденными узами, вдруг оказывались в совершенно иных условиях — и сами оказывались иными, и жизнь от этого словно бы освещалась каким-то новым, радостно-будоражащим резким светом. Пожалуй, рискнул бы пойти и нынче — ну, не дошел бы до конца, вернулся бы, в крайнем случае, с полпути, — если б не Ксюшина болезнь. Не было никакого праздничного настроения. Хотя вместе с тем эта ее болезнь стала уже как бы нормой жизни, за эти несколько дней уже обвыкся с нею, притерпелся к ней, приноровился носить ее в себе, не ужасаясь ей больше каждую минуту.
Из комнаты донесся кашель, скрип диванных пружин и затем — долгий, тягучий вздох.
Чайник вскипел, из носика ударила тугая белая струя. Евлампьев уменьшил пламя, вышел в коридор, приоткрыл дверь в комнату и заглянул внутрь.
Ермолай, только что, видимо, поднявшийся, в одних трусах и босой, сидел на диване, широко расставив волосатые ноги, облокотившись о колени и свесив между ними кисти. Он повернул голову на звук открывающейся двери и так, глядя на Евлампьева снизу вверх, боком, сказал обесцвеченным голосом, с тяжелой угрюмостью:
— Доброе утро, папа.
Волосы у него были всклокочены, веки опухли, глаза из-под них еле виднелись.
Евлампьев раскрыл дверь во всю ширину и зашел в комнату.
— Доброе утро,— сказал он ответно.— Выспался?
— Выспался,— все тем же бесцветным, угрюмым голосом отозвался Ермолай.
— Чай вскипел, будешь? — спросил Евлампьев.
— Чай? — переспросил Ермолай.А этого,— он помялся — чего-нибудь такого… другого нет?
— Нет.
— Тогда буду.
Он нагнулся, дотянулся до батареи, под которой лежали сброшенные им, видимо, ночью носки, взял их и стал надевать. Евлампьев повернулся и пошел из комнаты. Господи боже, и этот детина был твоим трех-, четырех-, пятилетним сыном и любил тебя такой безмерной, такой нежной беззащитно-слепой любовью. «Папа, давай обнимемся, давно не обнимались», вдруг ни с того ни с сего говорил он и, прижавшись своей гладкой чистой щекой к твоей щетине, обнимал за шею так крепко и так долго стискивал, сколько хватало сил…
Евлампьев заварил чай, подал на стол из холодильника творог, сметану, колбасу, нарезал хлеб. Ермолай тем временем дооделся, умылся и, намочив волосы, причесался.
— Я, пап, есть не буду,— сказал он, входя на кухню.— Только чай. Ты крепкий заварил?
— Что я, для