Шрифт:
Закладка:
— О, это ужасно! — вырвалось у Азирафеля. Врач и монах одновременно посмотрели на него: первый — со сдержанным вызовом, второй — настороженно.
— Говорят, на уроках анатомии великого Мондиниуса[2] иные студенты извергали содержимое желудков и лишались чувств, — холодно заметил Шолиак. — Но я никого не приглашаю в зрители... — он сделал многозначительную паузу. — И, повторяю, его святейшество одобрил мое намерение.
— Наш славный Азария очень далек от медицины, — заявил Вильгельм чуть более поспешно, чем это было бы уместно. — Я и сам, признаться, не могу не содрогаться при мысли, что человеческое тело, этот храм Божественного Духа, можно распотрошить, как свиную тушу. Но, коль скоро разрешение папы получено, любые споры бессмысленны. Ги, если вам удобно, я мог бы прямо сейчас взять ваши инструменты.
Неизвестно, как для себя истолковал Шолиак причину столь откровенного желания замять разговор, но упрямится он не стал: сказал, что немедленно принесет все свои ножи и вышел.
Вильгельм устало вздохнул.
— Нет никакой необходимости подменять собой понтифика, Азирафель. Раз уж все так вышло, позвольте Клименту решать, какие действия врача богопротивны, а какие нет.
— Но я вовсе не собирался мешать ему, — растерялся ангел. — У нас, — он показал глазами наверх, — на медицину вообще не обращают никакого внимания...
— Еще бы, — с горькой иронией проронил старик.
— Я имею в виду, не считают ее чем-то предосудительным. Мэтр Шолиак был прав, когда предположил, что меня ужасает именно вид этой процедуры... У нас, ангелов, обостренное воображение... В самом деле, лучше я займусь своими обязанностями, то есть папой.
— Слушай, а в Раю до сих пор смотрят сквозь пальцы на все попытки смертных разобраться с устройством собственных тел?
— Представь себе! Правда, когда я доложил им о знаменитой овечке[3], они поначалу переполошились, но Господь, как обычно, отмолчалась, и наши тоже успокоились. Мол, пока люди только копируют — ничего страшного. Знаешь, Кроули, я все чаще задумываюсь: что скажут наши, да и ваши, когда люди перестанут копировать и начнут творить?
— Не знаю, что они скажут, но лично я бы хотел в этот момент оказаться где-нибудь на Альфе Центавра.
Вильгельм больше не заговаривал с Азирафелем о намерениях лейб-медика, и весь следующий день посвятил приведению в порядок медицинских инструментов. Вернув их владельцу, он предупредил, что завтра надолго уйдет, и вдруг... опустился перед Азирафелем на колени. От неожиданности тот едва не упал с табурета, на котором сидел.
— Несмотря ни на что, вы ангел Господень, — тихо проговорил Вильгельм, глядя в пол. — Молю вас укрепить мой дух, ибо мне вскоре предстоит ради общей пользы увеличить чье-то отдельное горе.
— Что вы имеете в виду? — Азирафель попытался собраться с мыслями. Ему уже доводилось благословлять пищу, воду, лошадей, колесницы, но делалось это потихоньку, чтобы ни люди, ни Небеса ничего не заметили. Открыто оделять благодатью человека, к тому же по прямой просьбе, ему еще не приходилось.
— Ги де Шолиак попросил меня сопровождать его на кладбище. Он надеется, присутствие монаха убедит несчастных горожан в том, что врач забирает тела их родных не для колдовских обрядов... Кроме того, мое слово послужит порукой тому, что после... после всего мертвецы будут преданы земле и я лично прочту заупокойные молитвы. Я многое повидал на своем веку, но предстоящее дело кажется мне самым трудным из всего, что приходилось выполнять, — Вильгельм поднял глаза и с такой надеждой и верой взглянул на Азирафеля, что тот засветился от счастья и благодарности. Его правая рука уже приподнялась для благословения, но, помедлив чуть-чуть, вернулась обратно на колено. Решение пришло само и, хотя ангельское свечение от того сразу же померкло, в душе вспыхнула уверенность: он поступает правильно.
— Вы верно заметили, отец Вильгельм, мне не следует подменять собой папу, — тихо ответил ангел. — Но Бога — тем более. Здесь и сейчас я такой же человек, как и вы. Поэтому вместо благословения я просто пойду с вами и помогу — как сумею.
— Вы рискуете выдать себя!
— О, не беспокойтесь. Крыльями я точно размахивать не буду, значит, никто ничего не заподозрит.
Сегодня, впервые за долгие недели, плотное одеяло туч поредело и в просветы показалось бледное зимнее солнце. Туман рассеялся, и в сыром холодном воздухе отчетливо вырисовывались черные и серые могильные камни кладбища монастыря францисканцев.
Над голыми деревьями, росшими вдоль стен, с пронзительными криками носились галки. Птицы негодовали: одно из самых тихих и спокойных мест в городе в последние дни сделалось людным и шумным.
Могильщики втихомолку благодарили святого Антония, покровителя их ремесла, за то, что не ударили морозы и земля мягкая. Работали неохотно: у францисканцев хоронили бедноту, от которой ничего, кроме медяков, не дождешься.
Ковыряя в земле лопатами, поглядывали на странную компанию, расположившуюся у готовых ям: крепко сбитый господин в черном, явно не из бедняков, старый тощий монах-францисканец и с ними третий, заметно моложе их, одетый не по погоде в тонкую светло-серую котту и летнее сюрко цвета топленого молока. Позади троицы виднелась телега с лошадью. У телеги топтались двое крепких детин с кулаками мясников.
Кладбищенские ворота открывались с рассветом, и до самого заката сюда тянулись процессии с повозками и носилками. Под холстиной саванов угадывались мужские и женские тела, подростки, дети. Нередко из-под белого покрова выпирали лишь мослы, и принадлежали ли он старику или старухе, знали лишь те, кто пришел их хоронить.
Над кладбищем, вплетаясь в птичий грай, стоял негромкий монотонный вой — то ли плач, то ли молитва.
В воротах показалась очередная повозка с покойником. Ее сопровождал плохо одетый доходяга, смахивающий на мелкого ремесленника.
Ги де Шолиак перекрестился и пошел к нему.
Вильгельм и Азирафель оставались на месте. Врач о чем-то коротко и негромко переговорил с доходягой, слышались обрывки фраз «папаша мой...», «мал мала меньше...», «серебром?! И помолится?! Согласен!» Шолиак полез в мешочек на поясе, вытащил несколько серебряных монет, вложил их в чужую ладонь.