Шрифт:
Закладка:
Но жизнь все-таки налаживалась, И Степанов понимал, что если он сейчас не поедет к Коршакам, он не поедет к ним никогда.
Однажды ночью Степанов осторожно, чтобы не разбудить Дусю, высвободил босые ноги из-под лоскутного одеяла, выполз сам. И пошел на улицу покурить. Он и сам не знал, почему душно становилось, как только вспоминал он о Коршаках, — словно сердцем на остренькое натыкался.
Степанов сел на влажную от росы ступеньку крыльца, чувствуя тощим своим телом сквозь бязь армейских подштанников и эту влажность, и надежность родного порога. Закурить бы! А он не взял с собой из хаты курева. Не возвращаться же!
Понял он теперь, что не только суета и скудность жизни, не только забота да работа без конца и краю держали его здесь, а еще и страх, боязнь вновь оставить их — Дусю и ребят — после стольких лет разлуки.
Сзади открылась дверь, знакомое тепло приблизилось к нему — это он спиной чувствовал. Дуся. Босая. В одной исподней рубахе.
— На-ка, табак забыл…
И села рядом. Степанов молчал, держа в руках поданный ею мешочек.
— Что ты мучаешься, дурень! Езжай уж… Только не заболей там смотри…
Он привел в приличное состояние мундир, начистил ордена, прикупил к тому, что могла выделить Дуся, сала, луку, чесноку и разных круп. Насыпал в полотняный, похожий на солдатский кисет, мешочек пшеницы из прошлого урожая. И поехал.
Россию в эту сторону Степанов не знал. Он и не предполагал, что такая она длинная — длиннее, чем на запад, — вместе с западом, по которому прошли его танки. Как-то под Новосибирском, лежа на верхней полке, обдуваемой ветром из раскрытого окна, Степанов достал карту, где был обозначен весь его военный путь — с поворотами, с остановками, со стрелками назад. Несколько дней он составлял ее по памяти, отмечая, где, когда и что с ним случалось. От самого Ленинграда, от 28 июня 1941 года, от Тихвина он отметил по памяти, по сохранившимся документам весь свой путь — с тяжелыми боями, ранениями, с присвоением званий… Почти до половины войны младший и старший сержант, затем лейтенант, старший лейтенант, капитан, за три месяца до конца войны — майор, командир тяжелого отдельного танкового батальона.
Степанов ни в чем не был виноват ни перед самим Коршаком, ни перед его женой, ни тем более перед сыном. Но чувство неясной тревоги и угнетенности не покидало его. Что-то осталось в нем навсегда от тех довоенных дней. Ни война с ее ранами и орденами, ни МТС, которая приросла теперь к душе, не изгладили этого чувства. Он ехал и вез с собой самодельную карту и пшеницу, выращенную собственными руками. И ему казалось, что это поможет им понять — зачем он их разыскивал…
Но жене Коршака всего этого Степанов не мог сказать: рука не поднялась почему-то. Он увидел ее и понял, что не жилец она на белом свете — не было в ее глазах той силы жизни, жажды, остроты, которые были в глазах его Дуси. И он понял, что своим приездом ничего не изменит в судьбе жены Коршака. Да они словно и не расставались, словно и не было ни войны, ни расстояний — она показалась ему такой же, какой он видел ее в последний раз: она уже тогда погасла.
В первый день он уснул на чердаке, на сене — в слуховое окно смотрели незнакомые звезды и пахло водой от невидимой в темноте большой реки. И вдруг он проснулся — была еще ночь.
Внизу спали: спала хозяйка, приютившая Коршаков, спали Коршаки. А он проснулся — с ощущением чистоты и ясности в голове. «Неужели за все эти года она никого не любила? — подумал он. — Ни разу?» Еще вечером, когда глаза и душа его привыкли к обстановке, он увидел, что пальцы ее рук шершавы и исколоты. Наверное, она шьет. И наверное, она работает где-то в пошивочной, может, на фабрике… Ведь вот как бывает в жизни. Муж-то ее — во-он каким был… И мысли Степанова перешли на Коршака. И неожиданно он понял здесь, на чердаке, в чужом совсем и непонятном ему краю, он понял, что так мучило его все эти годы: то неясное, несправедливое подозрение, которое пало на погибшего уже Коршака-старшего. А ведь он делал такое огромное дело… Ведь если бы не это — совсем иначе сложилась бы судьба семьи инженера Коршака.
Коршак — буквально из студентов — взлетел на такую высоту, которой не могли достичь за всю свою жизнь иные. И что удивительно — на этот счет Степанов не слышал перетолков, обязательных для больших учреждений. Шоферы знают все. Они знают даже больше, чем все, — они знают наперед: кого — куда, где — кто и, главное, — когда.
В дежурке подземного гаража огромного управления о Коршаке не говорили. Применительно к Степанову — его называли «твой». Даже диспетчер, старший сержант госбезопасности, вызывая Степанова, произносил: «Степанов, тебя твой кличет. Заправься, получи оружие и НЗ — едешь далеко». Степанов получал наган, пачку — четырнадцать штук желтых цилиндриков-патронов, пересчитывал их, загонял семь штук по одному в барабан, прятал наган так, чтобы и достать было удобно, и при езде не мешал, и чтобы не было видно. Степанов был убежден, что Коршак не знает, что ему, Степанову, поручена и охрана его.
Удержать неуклюжий массивный ЗИС-101 на обледенелых дорогах или провести его через месиво грязи на стройке и не посадить по брюхо там, где садились грузовики, было легче, чем не выпускать из поля зрения армейского инженера; в его разговорах с людьми занять такую позицию, чтобы не попадаться на глаза и чтобы успеть при случае закрыть собой. Народ, с которым имел дело Коршак, был серьезный. А Коршак много знал и много умел. И начальник управления на другой день, как только Степанова с его «ЗИСом» определили к Коршаку, сказал:
— Ты мне за него головой отвечаешь. Я в тебя верю, потому и отдаю, Степанов. Меня охранять не надо. Его — надо. Я — администратор, он — инженер, военный инженер. Смотри.
И Степанов выполнял приказ: Коршак в каменоломню — и Степанов следом, Коршак в котлован — и Степанов, чуть