Шрифт:
Закладка:
Вместо того чтобы сказать, что заставило меня плакать, я рассказываю, как я плачу! Да и как сказать – почему? Я ни в чем не отдаю себе отчета. Как! – говорила я себе, лежа с закинутой головой на диване, – как же это так? Так он забыл? Конечно, потому что он повел самую равнодушную беседу, перемешанную с какими-то словами, произнесенными так тихо, что я даже не слыхала их; да еще и повторил, что он любит меня только вблизи, что я – ледяная, что он уедет в Америку, что, видя меня вблизи, он меня любит, а как только я вдали – забывает.
Я очень сухо попросила его больше не говорить об этом.
Ах, я не могу писать, и вы сами видите, что я должна чувствовать и как я оскорблена!
Я не могу писать. И однако что-то мне приказывает. Пока я не расскажу всего, что-то внутри мучит меня.
Я болтала и преспокойно сидела за чаем до половины одиннадцатого. Тогда пришел Пьетро. С. скоро ушел, и мы остались втроем. Разговор зашел о моем дневнике, т. е. о разбираемых в нем вопросах, и А. попросил меня прочесть ему оттуда что-нибудь относительно Бога и души. Тогда я пошла в переднюю и, ставши на колени перед знаменитой белой шкатулкой, стала искать, и Пьетро держал свечу… Но отыскивая, я натыкалась на многие эпизоды общего интереса, я прочитывала, и это продолжалось около получаса.
Потом, возвратившись в гостиную, он стал рассказывать различные анекдоты из своей жизни, начиная с восемнадцатилетнего возраста.
Я слушала все, что он рассказывал, с некоторым страхом и некоторой долей ревности.
Эта полная его зависимость леденит меня: запрети они ему любить меня, он послушается – я уверена.
Его семья, эти священники, монахи пугают меня. Хотя он и говорил мне об их доброте, но меня охватывает ужас при мысли об этих безобразиях и этой тирании. Да! Они внушают мне страх, и оба его брата – также; но дело не в этом, я всегда свободна согласиться или отказать.
Я благодарю Бога за то, что он развязал мне перо; вчера – это была пытка, я ни в чем не могла отдать себе отчета.
Все, что я слышала сегодня, все заключения, которые я отсюда вывела, и все предыдущие – как-то слишком тяжелы для моей головы. И потом, это просто сожаление о том, что он ушел; до завтра – так долго! Я почувствовала желание плакать – от неизвестности, а может быть, и от любви.
17 мая
У меня накопилось много чего сказать, еще со вчерашнего дня, но все стушевывается перед сегодняшним вечером.
Он опять заговорил со мной о своей любви; я уверяла его, что это бесполезно, потому что мои родители все равно бы никогда не согласились.
– Они в своем роде правы, – говорил он мечтательно, – я не способен никому дать счастья. Я сказал это матери, я говорил с ней о вас, я сказал: «Она такая религиозная и добрая, а я ни во что не верю, я совершенно негодный человек». Подумайте сами: я пробыл семнадцать дней в монастыре, я молился, размышлял и – не верю в Бога, религия для меня не существует; я ни во что не верю.
Я посмотрела на него испуганными, широко раскрытыми глазами.
– Нужно верить, – говорю я, взяв его руку, – надо исправиться, надо быть добрым.
– Это невозможно, и никто не может меня любить таким, каков я есть; не правда ли?
– Гм… Гм…
– Я очень несчастлив. Вы никогда не составите себе понятия о моем положении. По-видимому, я добр со своими, но это только по-видимому; я их всех ненавижу – моего отца, моих братьев, даже мою мать; я очень несчастлив. А спросят меня почему? Я не знаю!.. О, эти священники! – воскликнул он, сжимая кулаки и зубы и поднимая к небу лицо, искаженное ненавистью. – Эти попы! О! Если бы вы только знали, что это!!!
Он едва пришел в себя.
– И однако я люблю вас, и вас одну. Когда я с вами, я счастлив.
– А доказательство?
– Приказывайте.
– Приезжайте в Ниццу.
– Вы выводите меня из себя, говоря это. Вы знаете, что я не могу.
– Почему?
– Потому что мой отец не хочет мне давать денег, потому что мой отец не хочет, чтобы я ехал в Ниццу.
– Я понимаю; но если вы ему скажете, зачем вы туда едете?
– Он не захочет. Я говорил матери; она мне не верит. Они все так привыкли к моему дурному поведению, что больше не верят мне.
– Надо исправиться; надо приехать в Ниццу.
– Да ведь вы говорите, что мне будет отказано.
– Я не сказала, что будет отказано мною.
– Это было бы слишком, – сказал он, близко глядя на меня, – это было бы… Как сон.
– Но хороший сон, не правда ли?
– О, да!
– Так вы спросите у вашего отца?
– Конечно, да; но он не хочет, чтобы я женился. Нет, я говорю, что для этого надо заставить говорить духовника.
– Ну что ж, заставьте его говорить.
– Боже мой! И вы говорите это?
– Да, вы понимаете, что я не держусь особенно за вас, но я просто хочу дать это удовлетворение своей оскорбленной гордости.
– Я несчастный, проклятый человек в этом мире!
Бесполезно, да и невозможно передать все эти сотни фраз. Скажу только, что он повторял сто раз, что любит меня – таким нежным голосом и с такими умоляющими глазами, что я сама приблизилась к нему, и мы говорили, как добрые друзья, о множестве различных вещей. Я уверяла его, что существует Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он поверил в Бога, чтобы он увидел его моими глазами и молился ему моим голосом…
– Ну, так и кончено, – я, отодвигаюсь, – прощайте!
– Я вас люблю.
– Я вам верю, – говорю я, сжимая обе его руки, – и мне вас жаль!
– Вы никогда не полюбите меня?
– Когда вы будете свободны.
– Когда я умру!
– Я не могу теперь, потому что я вас жалею и презираю. Вам скажут, чтобы вы не любили меня, и вы послушаетесь.
– Может быть!
– Это ужасно!
– Я вас люблю, – говорит он в сотый раз.
Он заплакал и вышел. Я приблизилась к столу, где сидела тетя, и сказала ей по-русски, что монах наговорил мне