Шрифт:
Закладка:
За неделю до тридцатисемилетия Пушкин пишет жене. В начале письма:
Жена, мой ангел, хоть и спасибо за твое милое письмо, а все-таки я с тобою побранюсь: зачем тебе было писать: это мое последнее письмо, более не получишь. Ты меня хочешь принудить приехать к тебе прежде 26. Это не дело. Бог поможет, «Современник» и без меня выйдет. А ты без меня не родишь (письмо от 18 мая 1836).
[ПСС, т. 10: 453]
Что происходит? Жена хочет, чтобы муж был дома к своему дню рождения. Она собирается родить и может родить без него. Пушкин нужен в Петербурге по делам «Современника». По его собственным словам, он все равно скоро выезжает из Москвы, а из других писем мы знаем, что особенных дел в Москве у него нет. Почему не поспешить — по трем важным причинам? Но Пушкин сурово обрубает: «Это не дело», — то есть не дело мне ехать до своего рождения — как будто жена знает, почему ему не следует ехать, но в письме он не хочет повторяться.
И это не всё. После всяких светских новостей — вот концовка письма: «Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: vous avez trompé и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать» [Там же: 454].
После того как два года назад Пушкин узнал, что его письма к жене вскрываются, а выписки «опасных суждений» в них передаются на рассмотрение государю, он был очень осторожен в письмах по «государственно-патриотическим» вопросам. И вдруг — такой взрыв омерзения к тому государству, где он живет, такая открытая неосторожность, как будто ему — все равно.
Все объясняется просто. Еще в январе Пушкин писал Нащокину: «Думаю побывать в Москве, коли не околею на дороге» [Там же: 435]. Вспомним, что в предсказании Кирхгоф имелась в виду и смерть от лошади, что вообще насильственная смерть в дороге наиболее вероятна, что «Дорожные жалобы» посвящены именно смерти в пути, и в первую голову — в связи с лошадьми и повозкой, и первый вариант смерти, «воспетый» там, — «на каменьях под копытом». А теперь Пушкину надо выезжать за несколько дней до тридцатисемилетия, когда еще осталась последняя вероятность исполнения предсказания, когда рядом с ним — Нащокин, так же как и Пушкин, верящий в приметы и пророчества.
По воспоминаниям В. А. Нащокиной, «незадолго до смерти поэта <…> муж заказал сделать два одинаковых золотых колечка с бирюзовыми камешками. Из них одно он подарил Пушкину, другое носил сам, как талисман, предохраняющий от насильственной смерти» [ПВС 1998, т. 2: 242]. В пересказе Бартенева именно Нащокин настоял на том, чтобы Пушкин принял от него кольцо, предохраняющее от насильственной смерти. «Нарочно было заказано оно; его долго делали, и Пушкин не уехал, не дождавшись его: оно было принесено в 1 ночи, перед самым отъездом Пушкина в Петербург» [Там же: 229]. Поведение друзей понятно только в том случае, если принять во внимание, что Пушкин и Нащокин по-особому относятся к дате «37 лет».
И все же, вняв призыву жены, Пушкин выехал, возможно устыдившись своих страхов и решив, по своему обыкновению, бросить вызов судьбе.
Он приехал в Петербург 23-го в полночь. Жена родила за несколько часов до его приезда. Он дожидается 26-го числа, и ровно 27-го, без особых поводов, пишет письмо Нащокину, сообщая, что «путешествие мое было благополучно», и давая понять, что «роковой термин» миновал, а он жив.
Началось последнее лето его жизни — лето так называемого «каменноостровского цикла», которому некоторые исследователи придают большое значение, воспринимая его как знак обращения Пушкина к традиционной христианской религиозности. Действительно, такого количества религиозных стихов, ветхозаветных и новозаветных, как в этот период, Пушкин никогда не писал. Однако, смею утверждать, шедевров среди них нет. Попытка духовного подъема не увенчалась успехом, истинного прорыва не произошло, что зафиксировано самим поэтом:
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Здесь, в неоконченном отрывке, словно оживает весь звериный стиль Скифии, вся мифология оленя, терзаемого хищником. Только они уже не равны друг другу: вся приверженность Пушкина, все его тяготение — к оленю, который должен взбежать на эту высоту своей смиренности и страдательности, но лев его не пускает.
Известно, что образ Христа в творчестве Пушкина до последних месяцев жизни не занимал сколь-нибудь значимого места. Хотя поэт и предполагал написать пьесу под названием «Иисус», по очередности обозначенной в черновиках, как бы получается, что на ее место пала трагедия «Пир во время чумы», где главный герой, Вальсингам, призываемый именем Спасителя, никак на него не реагирует, остается недвижим. Образ Христа как будто ускользал от Пушкина, не вступал с его душой в резонанс. Сам поэт осознавал это, в том числе — в «Рыцаре бедном»: «Несть мольбы Отцу, ни Сыну, / Ни святому Духу ввек / Не случилось паладину, / Странный был он человек». И только в конце жизни, на волне духовного порыва, с внутренним содроганием и трепетом: «Когда великое свершалось торжество / И в муках на кресте кончалось божество…» Однако, как мне представляется, попасть в соотнесенность с образом Иисуса Пушкину все же не удалось.
Отказавшись от сопричастия очищенной христоподобной смерти, от глубокого проникновения в религию, поэт совершает свой последний великий выбор и… вносит поправку в державинскую формулу. В «Памятнике» всю полноту своей души (а не «часть», пусть и большую, как это было у Державина) Пушкин отдает поэзии, этой странной гармонии, которая, вобрав в себя свободу и милосердие, будет нестись на русском языке над просторами земли всюду, куда этот язык дойдет. Иного посмертия поэт себе не назначил. Но так ли уж он продешевил? Да, бессмертия как будто не получается — человечество конечно, следовательно, кончатся однажды на человеческом уровне и пииты. Но кто сказал, что Александр Сергеевич имел в виду человеческий уровень? Вспомним хотя бы: «Ты, Моцарт, Бог, и сам