Шрифт:
Закладка:
Первой умерла баба Надя. Она толком не болела, была самая крепкая из соседок, те то с давлением лежат, то в поликлинике в очередях сидят, а баба Надя с утра бегом на трамвай и на рынок, а что, не на Бессарабку же ходить. С Житнего рынка только приехала, только бульон варить поставила, а уже клич прошел, что в Центральном гастрономе кур выбросили. Баба Надя газ прикрутила, сумку схватила и туда. Вернулась, пока обед, пока постирала, уже и вечер. Даже перед телевизором без дела не сидела – то вязала, то носки штопала. Так и умерла в делах. Пришла с рынка и упала с сумками в коридоре. Дед из комнаты кричал: «Что за шум, жена?! Поди посмотри!», а посмотреть было уже некому. В обед вылез в зал, а стол не накрыт, тогда и нашел бабу Надю. Хорошо, что Вера пришла из школы, когда уже дед и сыну, и невестке на работу позвонил. Если бы Вера сама наткнулась на тело бабушки в коридоре, то не забыла бы это зрелище никогда. А так она всегда ее помнила живой, потому что в гробу баба Надя не была на себя похожа, а еще шел дождь, когда ее хоронили, и зачем-то накрыли ей лицо платком, оттого Вере совершенно легко было поверить самой себе, что в гробу не ее баба Надя, а просто тело. Хоронили на Лесном кладбище, везли через весь город. На Байковом уже только подзахоранивали, и то к своим или выдающихся, но вдруг на поминках захмелевший дед объявил, чтобы вот его на Байковом похоронили, как почетного метростроевца. Верина мать открыла было рот возразить, что на Лесном место куплено в семейном секторе, но отец молча положил ей руку на колено, и она замолчала, ничего не сказав.
Дед собирался пережить жену на много лет, требовал, чтобы невестка так, как покойная баба Надя, подавала на стол три раза в день, угождала ему и выслушивала претензии, а когда понял, что как бы та ни старалась, а она не старалась совершенно, по его мнению, такого, как при покойной жене, не будет, начал искать новую. Среди соседей никого подходящего не было, потому дед стал гулять по соседним дворам, ходил и на улицу Хмельницкого, и на Франка. Подсаживался к бабушкам на лавочках, рассказывал о тяжелой вдовьей судьбе. Бабушки слушали без интереса, пока дед не заговаривал о пенсии почетного метростроевца и квартире на Яр Валу. Тогда уже интерес появлялся, порой сильный. Но все было не то. В поликлинику знакомиться дед не ходил.
Эти дедовы женихания продолжались всю Верину школьную жизнь и очень раздражали ее мать. Отец предпочитал не вмешиваться. Вера слышала под дверью, как мать в спальне вычитывала отцу «а если он приведет кого-то сюда?», а отец только и отвечал, что ну и что, не наше дело, пусть приводит.
Верин выпускной класс совпал с началом болезни у деда. Заболел он внезапно. Кичился своим богатырским здоровьем, сам не лечился и жену не поощрял к этому, а тут вдруг занемог, вызвали участкового врача. Доктор пришла, вымыла руки, вытерла их услужливо поданным Вериной матерью полотенцем, послушала деда, постучала по груди, по спине зачем-то, покачала почему-то головой и выписала направление на анализы и на флюорографию. Метро вырылось не бесплатно, вырылось оно легкими деда. Вера сама училась, ходила на курсы, ездила к репетитору на другой конец города на улицу Киото, куда поступать не знала, не решила, но мать с отцом сказали, что надо в Институт народного хозяйства, сокращенно Нархоз. А родители занимались дедом. Тетя Люда, располневшая, в утягивающем белье с выступающими швами, видными даже через платье, тоже приехала с Харьковского посмотреть, поплакать и поохать. Но сказала, что денег нет, Пал Петрович ее сейчас за свой счет дома сидит, и она тоже буквально за три копейки работает, и уехала.
Пока Вера поступала в Нархоз, дед умер. Тогда тетя Люда вернулась и сказала привычное, что надо что-то решать. Верин отец ничего не ответил, а Верина мать, с черными кругами под глазами от недосыпания и усталости и разъеденными от хлорки и стирального порошка руками, закричала вдруг некультурно: «Я тебе как сейчас решу!» Тетя Люда вернулась на разговор через пару дней с мужем, детьми и каким-то человечком в немодном синтетическом блестящем отдельными местами костюме, оказавшимся адвокатом из первой адвокатской конторы, о чем он с гордостью сообщил. Но между этими двумя визитами мать Веры проявила дикую активность и, собрав их паспорта, бросилась подавать документы на приватизацию. У них, естественно, оказались «излишки». Сбережения были вычищены болезнью деда и похоронами, но мать кинулась по знакомым и своим родственникам занимать и, набрав нужную сумму, решила вопрос раз и навсегда – квартира теперь была их: Вериного отца, матери и Веры, а тетя Люда в приватизации участвовать не могла, так как была к тому времени прописана у себя, на четырнадцатом этаже с видом на Вырлицу.
И вот теперь Верин муж хотел половину этой квартиры – половину всего, что было у Веры. Он вначале горячился и брызгал слюной: «Имею право!», потом, наоборот, стал холоден и бледен и цедил сквозь зубы: «по закону». Вера смотрела на него, но ничего не слышала больше. Потому что в голове у нее звучал мамин голос: «Не прописывай его!» Как она тогда обижалась! Объясняла глупой матери, что прописка ничего не решает и «права собственности не дает», но мать смотрела на зятя своим непонятным Вере провинциальным практичным умом и видела то, что Вера в силу своего малого жизненного опыта не видела. «Он придумает, как получить это право», – сказала тогда мать и оказалась права. Муж собрал все чеки с ремонта, который они затеяли после смерти родителей. Муж вдруг загорелся и заразил Веру своим энтузиазмом, что надо сделать квартиру как надо, что нужен евроремонт! Вера зарабатывала тогда неплохо, была главбухом во французской