Шрифт:
Закладка:
Фрау Григоу, вместо того, чтобы кивнуть головой, быстро замотала ею и подвинула деньги назад, лукаво улыбаясь: — Гости, Благородные Господа, наши гости, о нет, нет, о нет…
Лобац становится красным, как платье фрау Григоу. — Билеты! — рычит он. — Заберите деньги. Заберите…
На сей раз она берёт их и поспешно протягивает билеты, медленно качает головой из стороны в сторону, улыбаясь всё ещё лукаво, но теперь ещё и озадаченно, словно настойчивость в оплате входа была частью странного поведения, требующего снисходительной терпимости. — Всегда рады видеть, — бубнит она стихающим позади голосом, пока они проходят в пыльный низкий холл, — …Благородные Госп… законопослушные… восхитит…
Лишь у одного из пяти или шести работающих газовых рожков в Выставочном Зале имелась калильная сетка и, по меньшей мере, двое из прочих были неисправны, что заставляло их мигать всякий раз, когда по улице проезжала подвода; в результате освещение было и скудным, и изменчивым. И из полумрака раздаётся мягкий голос, произносящий: — Билет? Билет?
Природа одарила мужчину,выступившего вперёд, благородной внешностью, но что-то другое превращало её во внешность скрытную. Большая голова, преимущественно крупные черты, с длинными белыми бакенбардами, подстриженными так аккуратно, что не выбивалось ни волоска, но сама голова была совершенно безволосой, даже по бокам. Голова склоняется набок и мужчина смотрит на них уголком выцветшего голубого глаза, когда принимает билеты. Эстерхази, почти машинально и довольно медленно, протягивает руку, возлагает кончики пальцев ему на голову и слегка проводит ими по поверхности… на миг…
Потом он отдёргивает их, будто обжёгшись.
— Френолог, — снисходительно, почти высокомерно бормочет человек по-английски.
— В том числе. — отвечает Эстерхази, также на английском языке.
Неприятные изменения проходят по лицу человека; его осунувшиеся и псевдоблагородные черты растворяются в потоке тиков и гримас. Его рот несколько раз открывается и закрывается. Затем: — Проходите, джентльмены, показ уже почти начался, — коряво произносит он на смеси ужасного французского и ломаного немецкого. И: — …один из самых необычайных феноменов века, — шепчет он, снова по-английски. Затем он, казалось, проваливается сам в себя, его голова склоняется, плечи горбятся и он отворачивается странным кручёным движением.
Лобац насмешливо смотрит на Эстерхази, и с изумлением и тревогой видит — даже в этом тусклом и прерывистом освещении — что его компаньон бледнеет и таращится, двигая челюстью вверх и вниз, в гримасе, которая может означать — могла означать у кого-то другого — оторопь…
Но, спустя миг, и лицо и человек стали прежними, за исключением того, что он быстро вытащил шёлковый носовой платок, отёр лицо и так же быстро убрал платок. И, прежде чем Лобац успевает сказать хоть слово, тонкий и почти призрачный звук возвещает, что граммофон начал изрыгать в атмосферу свои “научные примечания”. Требуется несколько секунд, за которые группа новоприбывших, очевидно, в основном клерков и тому подобное, использующих свой обеденный перерыв, входит в комнату… требуется несколько секунд, чтобы распознать во внезапном шуме и гаме, что граммофон выдаёт песню на французском.
Странный и удивительными были слова, странным и удивительным был голос.
Curieux scrutateur de la nature entière,
J’ay connu du grand tout le principe et la fin.
J’ay vu l’or en puissance au fond de sa minière,
J’ay saisi sa matière et surpris son levain.
Эти слова явно понимали лишь немногие из присутствующих, но, так или иначе, они затронули всех. Смутная тяжесть, непонятное послание; в исполнении примитивного механизма этот голос казался странным, неземным и причудливым: как ни странно, но эффект был прекрасен.
J’expliquay par quel art l’âme aux flancs d’une mère,
Fait sa maison, l’emporte, et comment un pépin
Mis contre un grain de blé, sous l’humide poussière,
L’un plante et l’autre cep, sont le pain et le vin.[4]
Лобац мягко толкает своего компаньона в рёбра и хриплым шёпотом спрашивает: — Что это?
— Это — один из оккультных или алхимических сонетов графа Сен-Жермена[5]… если он был… который прожил по крайней мере двести лет… если он жил, — понизив голос, отвечает Эстерхази.
Вновь голос — высокий и чистый. как у ребёнка, сильный, как у мужчины — возносит рефрен.
Rien n’était, Dieu voulut, rien devint quelque chose,
J’en doutais, je cherchay sur quoi l’universe pose,
Rien gardait l’équilibre et servait de soutien.
Комиссар издаёт восклицание: — Теперь я узнал! Я вспомнил услышанное несколько лет назад — итальянский певец…
— …Да…
— Он был… э… как бишь их… один из тех…
— Кастрат. Да…
Снова, в последний раз, этот голос, ни мужской, ни женский, великолепный, несмотря на все искажения, взвивается из огромного витого граммофонного рога изобилия.
Enfin, avec les poids de l’éloge et du blâme,
Je pesay l’eternel, il appela mon âme,
Je mourns, j’adoray, je ne savais plus rien…
Момент тишины, последовавший за окончанием песни, нарушает другой голос, более земной и достаточно хорошо известный, и Эстерхази и Лобацу. Он принадлежит некому Доуэрти, мнимому политическому эмигранту, много лет проживающему в Белле. Время от времени его заставали в немодных кафе или заведениях, где подавали напитки покрепче. Иногда этот человек что-то писал; иногда объяснял, что это часть книги, которую он пишет, а иногда не объяснял ничего, лишь задумчиво строчил с мечтательным видом. В иных случаях перед ним не было бумаги, только стакан, в который или над которым он расслабленно таращился. Этот человек, Доуэрти, был высок, сутул, носил массивные очки, и время от времени молча шлёпал губами — губами, на удивление свежими и полными для опустошённого серого лица. Официально он представлялся как “Переводчик, Толкователь и Гид” и, очевидно, сейчас выступал в первой и второй из этих ипостасей.
— Джентльмены, — начинает он (используя английское слово), — Джентльмены… мистер Мургатройд, устроитель этого научного показа попросил меня поблагодарить тех из вас, кто удостоил его своей поддержкой, и выражает сожаление, что он не говорит свободно на языках Триединой Монархии, чьё сердечное и постоянное гостеприимство… — Здесь он делает паузу и, казалось, немного уменьшается, будто сгибаясь под грузом всей чепухи и вздора, который ему требуется произносить согласно договору — и который он, в том или ином виде, произносил много раз, десятки лет. Более того, он открыто вздыхает, кладёт руку на лоб, затем выпрямляется и берёт что-то, поданное антрепренёром: это смахивает на брошюру или буклет.
— Мммм… да… Некоторые интересные факты, взятые из пространного труда, написанного членом французской Академии и Сорбонны о таинственной спящей