Шрифт:
Закладка:
Каждый день, неизменно с восьми утра до восьми вечера.
И все-таки как я люблю его, этот огромный, тяжкий, кропотливый труд, которому нет конца! Я наслаждаюсь этими мгновениями – блаженными и ненавистными. Я испытываю невыразимое счастье, когда свожу воедино нити драмы, когда подготавливаю эффектную развязку, когда удается подобрать удачную формулировку, когда вижу, как появляются новые персонажи и давай меня удивлять, забавлять и даже пугать, они действуют вопреки моей воле, а я сочувствую их заблуждениям, смеюсь над их проделками, разделяю их печали, горько сожалею об их смерти. Я наслаждаюсь даже моментами, которые кого-то другого привели бы в недоумение, которые смущают даже меня самого – когда я сбился с пути и начинаю все сначала, останавливаюсь, потому что не могу предложить адекватного продолжения, или поправляю себя, писателя-торопыгу, когда сперва предпочел не оттачивать фразу, а усилить напряженность сюжета и яркость характера.
Каждый день, неизменно с восьми утра до восьми вечера.
Для писателя старость – это скорее преимущество. Годы даруют понимание себя: если лучше себя знаешь, не теряешь времени даром, не гоняешься за правдоподобием, сосредоточиваешься на главном, не смотришь в зеркало после каждых трех фраз: ты уже установил свои границы и обнаружил уловки, возможности, средства, способные их преодолеть. В двадцать лет я был диким скакуном, с которым не мог совладать. В шестьдесят я по-прежнему дик, но теперь я умею брать себя под уздцы.
* * *
Я пишу.
Иерусалим далеко. На расстоянии нескольких сотен страниц.
Я пишу.
Это плодотворное лето напомнило мне другие времена, много лет назад, когда мне было восемнадцать-двадцать и я готовился к экзаменам в Высшую нормальную школу[6]. Нагрузка тогда была не меньше, но с тех пор мои методы усовершенствовались. Как хитрый крестьянин, я оставляю землю под паром – это когда пахотную землю держат незасеянной, чтобы она восстановилась, и обрабатывают другую часть поля. Точнее сказать, я по очереди оставляю под паром полушария головного мозга, отвечающие одно за логическое, другое за образное мышление. В течение дня я использую их по очереди и никогда вместе.
По утрам я включаю логическое полушарие и правлю написанные накануне страницы. В десять тридцать я его выключаю и, запустив другое, эмоциональное полушарие, продолжаю писать роман. Около пяти вечера, когда оно устает, ослабев от неожиданных поворотов сюжета или внезапно пришедшей идеи, я оставляю его в покое, вновь включаю логическое полушарие и так работаю до восьми.
Этот навык – давать отдых полушариям по очереди – позволяет мне быть сосредоточенным двенадцать часов подряд; я научился этому сам и теперь гораздо работоспособнее, чем в молодости. Оказалось, что старость отнюдь не означает упадка умственных способностей.
* * *
Я только что закончил эпизод, в котором описал, как умирает Моисей. С горы Нево он видит Ханаан, Землю обетованную, и испускает последний вздох, так и не успев ступить на нее.
А мне должно хватить дыхания, чтобы закончить роман. Как и Моисей, я уже почти различаю вдали реку Иордан. Сентябрь приближается.
* * *
Последняя неделя августа. Я на пределе, но еще месяц назад, осознав, что мне может не хватить сил, я написал две финальные главы. Предвидя подобную ситуацию, автор, еще полный энергии, поспешил на помощь автору изнуренному.
* * *
«Темное солнце» в типографии, чтение выдвинутых на Гонкуровскую премию текстов завершено, я делал все в состоянии крайнего возбуждения, как укладывают в дорогу чемодан.
Завтра я улетаю. Я много раз ловил себя на мысли, что совершенно не чувствую усталости, и сам удивлялся. Возможно, радость от законченной работы и нетерпение от предстоящей поездки заслоняли переутомление? Или вообще его подавляли? Усталость становится тайным врагом, которого я подстерегаю, – она рыщет вокруг, но не нападает. Какую книгу взять с собой? Только одну – Библию.
Никогда еще я не летал настолько налегке. Обычно, отправляясь куда-то даже на пару дней, я везу с собой пять-шесть книг.
Компьютер? Ни в коем случае. Блокноты и ручки. Порвав со своими привычками, я дарую себе роскошь аскезы.
* * *
Вопреки обыкновению, я приезжаю в аэропорт заранее – сработала интуиция. И я оказался прав! Границы Израиля начинают охранять еще в Руасси, необходимо пройти множество проверок. Я бегом несусь по коридорам, предстаю перед бортпроводницами, бросаюсь к своему месту, и за мной закрывается дверь.
Самолет летит над Средиземным морем. Я смотрю в иллюминатор, и мне кажется, будто мы, неподвижные, как грозовая туча летом, застыли между белесой необъятностью неба и бесконечной синевой волн. Если бы не шум мотора и не вибрация корпуса, можно было бы подумать, что мы стоим на месте. Уже скоро я буду в Иерусалиме? Съежившись в кресле, я думаю об этом странном путешествии, которое началось много лет назад.
Христианином я стал не сразу.
Меня, разумеется, крестили: фисгармония, отполированные скамьи, холодная месса, продрогшие певчие, стылая церковь с современными витражами. Во Франции 1960 года новорожденных крестили, поскольку они принадлежали к той культуре, где данное таинство сопровождает рождение, – это был обычай, обусловленный не только верой, но и социальными ритуалами.
Мои родители склонялись скорее к скептицизму; ну как склонялись – это был такой пологий, очень пологий склон… Есть люди, которые верят очень вяло, а мои родители умеренно сомневались. Отец укорял себя за то, что не разделяет религиозные убеждения предков, мать вообще этими вопросами не интересовалась. Будучи атеистами – отец сожалел об этом, мать относилась с безразличием, – они не спешили высказывать свои суждения о Боге или Иисусе Христе, что было, по крайней мере, честно, ибо слишком сомневаться означает не сомневаться вовсе. Поскольку отказ от обряда крещения был равнозначен объявлению войны всему семейству, где верховодили набожная мать и богомольные дядья, они все же организовали крестины, во время которых гордо предъявили присутствующим своего младенца мужского пола, заказали коробочки голубых драже, миндальных орехов в сахарной глазури, устроили торжественный обед, получили множество подходящих к случаю подарков: браслеты, медальоны, серебряные стаканчики. Если верить моей сестре Флоранс, мне тогда совершенно не понравилось публично окунаться в голом виде в купель – я протестовал громким ревом, – а торжественное пиршество проигнорировал, поскольку